Занятия в хедере Йоселя проводились на идише и на иврите. Ни румынского, ни русского, хотя, если уж говорить о практических применениях, эти языки были куда нужнее. Русский — для торговли с теми, кто платит в рублях и не знает десятичных дробей. Румынский — для светской молодежи, мечтающей продвинуться в своем образовании дальше, чем хедер Йоселя. Пока Бессарабия была частью Румынии, уроженцы еврейских местечек вроде Бричевы получали румынское гражданство, а вместе с ним — шанс выиграть стипендию на обучение в старорежимной гимназии, где в обязательную программу входили четыре иностранных языка — немецкий, французский, латынь и древнегреческий. Разумеется, стипендию мог выиграть лишь тот, кто блестяще сдавал вступительный экзамен, а для этого требовалось совершенное владение румынским. Нанимали частных репетиторов. Летом студент Бухарестского университета Йосель Ландау, вернувшись домой на каникулы, давал всем желающим уроки limba română. Многим эти занятия были не по нутру. Бричевская сионистская организация ратовала за возрождение иврита, а культурное объединение под началом доктора Цукера — за продвижение идиша. Однако светская молодежь, отвергнувшая ермолки и лапсердаки, предпочитала уроки молодого Йоселя Ландау душному хедеру его тезки и переходила на румынский даже в общении между собой, старательно готовясь к вступительному экзамену в большую жизнь. Позже подвижник Гавриил Фишман организует в Бричеве новый, реформированный хедер, а еще позже Министерство образования Румынии и вовсе запретит обучение на идише, и на месте хедера построят государственную школу.
В начале 1920‑х Зуся Шпильберг сотоварищи организовали просветительную «Культур-лигу», благодаря которой в городке появились и реформированный хедер, и первая библиотека, и идиш-театр, где одно время выступал Леви Витис. Они пошли далеко, дети Бричевы, — то ли благодаря, то ли вопреки учебе у двух Йоселей. Среди них были ортодоксы и атеисты, монархисты и коммунисты, сионисты и те, чья родина — европейская культура. Большинство сгинуло в лагерях Приднестровья, а те, кто выжил, оказались в рассеянии, не помнящем родства. И мой дед Исаак Львович, поступив в Бельцскую гимназию, раз и навсегда перешел с идиша на румынский, как потом перейдет с румынского на русский и как моя мама — с русского на английский.
Все эти переходы безоглядны и бесповоротны, но если кто-то из нас спрашивал у дедушки или у бабушки Нели, тоже закончившей гимназию, какой язык был для них родным, они, не задумываясь, называли румынский. Вероятно, у бабушки, выросшей в Бельцах, дома тоже говорили на идише, хотя, насколько я понимаю, ее семья была — из светского еврейства, вписанного в окружавший их нееврейский мир: старший брат Юзя учился на истфаке и работал корреспондентом в румыноязычной газете, а отец занимал в свое время какой-то государственный пост. Так или иначе, она никогда не вспоминала идиш; мне даже не приходило в голову, что она могла его знать. Если что и признавала, то не язык ашкеназской диаспоры, а Hochdeutsch. Несмотря ни на что, немецкий оставался для нее одним из основных языков европейской культуры и классического образования в румынской гимназии, как и французский, латынь, древнегреческий, но в первую очередь — румынский. Известно, что в старости, когда память сдает позиции, люди, в чьей жизни в относительно раннем возрасте произошло большое перемещение, вдруг переходят на свой первый, давно забытый и вытесненный язык. Бабушка с дедушкой не дожили, не дали себе дожить до этого момента.
Снова вспоминаю бабушкин ответ, когда я спрашивал ее о еврейских традициях у них в доме: «Моя бабушка Марьям, твоя прапрабабушка, все соблюдала. Свечи на шаббат зажигала, молилась. И что? Умерла от голода в эвакуации». Будь я чуть постарше, я мог бы возразить, что и с принадлежностью к румынской культуре, которой она так держалась, не все гладко: не румынские ли фашисты сожгли ее еврейский квартал в Бельцах? Не по их ли милости дедушкина семья погибла в концлагере? И она, вероятно, разъяснила бы мне, подростку, что люди есть люди, сволочей хватает в каждом народе, и это еще не повод разлюбить культуру, в которой выросла. А претензии к Тому, Кому молилась ее бабушка Марьям, — совсем другого порядка. Потерять веру куда проще, чем разлюбить свое детство. И на это уже взрослый я ответил бы: бывает по-всякому. Лет десять назад среди моих пациентов еще встречались последние из выживших в Холокосте. Одни и слышать не хотели об иудаизме, а другие приходили на прием в кипе и цицит[17]. Мне было бы приятно рассказать ей о своих пациентах, сообщая таким образом, что ее внук, как и она, стал врачом. И еще упомянуть, что я тоже учил французский, латынь и немецкий, а сейчас пытаюсь заново освоить румынский, которому она учила меня в детстве. Мне хотелось бы, чтобы она это знала. Но она умерла, когда мне было тринадцать. Через три года после дедушки. И у меня не было возможности рассказать ей все это — даже во сне.
17
В иудаизме — переплетенные нити на одежде с углами, которые обязаны носить все мужчины.