Выбрать главу

Чувство зла, столь развитое у Гоголя, его и погубило. Заговорить зло литературой, ограничить его магическим кругом так и не удалось. Русский народ заглянул в глаза дьяволу, тот вырвался из магического круга и погубил его.

К несчастью, бердяевская интерпретация гоголевского творчества остается вечно актуальной для нашей страны. Тарасы Бульбы и Остапы здесь давно исчезли, а вот Хлестаковы, городничие, Иван Антонович Кувшинное Рыло, да и сам Вий со своей командой никуда не делись, ибо русская почва им ох как подходит.

Грустная злободневность Гоголя не мешает здоровому нашему смеху над изображенными им рожами. Сам Николай Васильевич над ними никогда не смеялся, но читателям не возбранял, по крайней мере, до тех пор, пока, ударившись в православие, не счел собственную сатиру вредоносной. Но есть в его наследии одна по-настоящему страшная повесть, хотя и осветленная гоголевским юмором. С нее и начнем.

Нечистая сила «Вия»

Эта повесть, так полюбившаяся кинематографистам за свой сюжет – идеальный для фильмов ужасов (существует еще и порнофильм режиссера Армена Оганезова – но там никаких ужасов нет), была начата Гоголем в 1833 году, а впервые опубликована в 1835 году в сборнике «Миргород». При переиздании повести в 1842 году в составе собрания сочинений «Вий» подвергся некоторому редактированию. Ниже мы остановимся на кое-каких значимых разночтениях.

Можно сказать, что «Вий» – это первый настоящий триллер в русской литературе. Гоголь мастерски нагнетает напряжение с каждой ночью, которую Хома Брут должен провести у гроба панночки-ведьмы. При этом истинно народный юмор только оттеняет весь ужас происходящего, например в следующих характеристиках Хомы: «После обеда философ был совершенно в духе. Он успел обходить все селение, перезнакомиться почти со всеми; из двух хат его даже выгнали; одна смазливая молодка хватила его порядочно лопатой по спине, когда он вздумал было пощупать и полюбопытствовать, из какой материи у нее была сорочка и плахта». Да и с ведьмой-старухой Хома не прочь был бы переспать, будь она чуть помоложе: «старуха шла прямо к нему с распростертыми руками.

«Эге-гм! – подумал философ. – Только нет, голубушка! устарела». Он отодвинулся немного подальше, но старуха, без церемонии, опять подошла к нему.

– Слушай, бабуся! – сказал философ, – теперь пост; а я такой человек, что и за тысячу золотых не захочу оскоромиться». Правда, за тысячу червонцев философ все-таки оскоромился, согласившись читать отходную ведьме-панночке.

Рядом с этим по-настоящему леденят душу такие вот вполне серьезные строки, не вызывающие ни тени улыбки, несмотря на всю фантастичность происходящего: «Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мертвые, позеленевшие глаза. Бурсак содрогнулся, и холод чувствительно пробежал по всем его жилам. Потупив очи в книгу, стал он читать громче свои молитвы и заклятья и слышал, как труп опять ударил зубами и замахал руками, желая схватить его. Но, покосивши слегка одним глазом, увидел он, что труп не там ловил его, где стоял он, и, как видно, не мог видеть его. Глухо стала ворчать она и начала выговаривать мертвыми устами страшные слова; хрипло всхлипывали они, как клокотанье кипящей смолы. Что значили они, того не мог бы сказать он, но что-то страшное в них заключалось. Философ в страхе понял, что она творила заклинания».

Удивительно, но критика встретила «Вия» сначала довольно прохладно, не оценив подлинной виртуозности автора и глубины его философии. Так, в «Литературной летописи» «Библиотеки для чтения» Осипа Сенковского, благожелательно отозвавшейся о «Тарасе Бульбе» и «Старосветских помещиках», говорилось, что в «Вие» «нет ни конца, ни начала, ни идеи – нет ничего, кроме нескольких страшных, невероятных сцен. Тот, кто списывает народное предание для повести, должен еще придать ему смысл – тогда только оно сделается произведением изящным. Вероятно, что у малороссиян Вий есть какой-нибудь миф, но значение этого мифа не разгадано в повести». А С. П. Шевырев писал в «Московском наблюдателе» о том, «каким образом современная литература должна взаимодействовать с фольклорной фантастикой»: «…Мне кажется, что народные предания, для того, чтобы они производили на нас то действие, которое надо, следует пересказывать или стихами или в прозе, но тем же языком, каким вы слышали их от народа. Иначе в нашей дельной, суровой и точной прозе они потеряют всю прелесть своей занимательности. В начале этой повести находится живая картина Киевской бурсы и кочевой жизни бурсаков, но эта занимательная и яркая картина своею существенностью как-то не гармонирует с фантастическим содержанием продолжения. Ужасные видения семинариста в церкви были камнем претыкания для автора. Эти видения не производят ужаса, потому что они слишком подробно описаны. Ужасное не может быть подробно: призрак тогда страшен, когда в нем есть какая-то неопределенность: если же вы в призраке умеете разглядеть слизистую пирамиду, с какими-то челюстями вместо ног, и с языком вверху… тут уж не будет ничего страшного – и ужасное переходит просто в уродливое. (…) Испугайтесь сами, и заговорите в испуге, заикайтесь от него, хлопайте зубами (…). Я вам поверю, и мне самому будет страшно (…). А пока ваш период в рассказах ужасного будет строен и плавен (…), я не верю в ваш страх – и просто: не боюсь (…)!»