Выбрать главу

И вот сейчас, лежа под одеялом, он вдруг опять пережил все, что произошло в кабинете у Власова. Но теперь в груди его не было нервной знобящей дрожи, той почти обморочной вялости, разлившейся по телу, — не было ничего, что сковало его тогда, едва он вернулся к себе от Власова и принялся бессмысленно перекладывать бумаги на столе, тупо глядя на них, не осознавая своих движений.

Сейчас его спирал гнев, жаркий, сбивавший дыхание, замутила ненависть к Власову за оскорбительный тон, за то, что Власов специально, вроде возвышаясь, стоял над ним, бросая тяжелые презрительные слова. Он ненавидел Власова сейчас лишь за все это, забыв существо разговора. И еще за то, что там и тогда не сумел как следует ему ответить, одернуть, поставить на место! И за то, что дал пощечину сыну, — тоже ненавидел он Власова! Да! За то, что излил на сыне и обиду, и злость, и униженную свою правоту, и попранное достоинство, не сумевшее защитить себя вовремя…

Спать уже не хотелось вовсе. Возбуждение согнало усталость. Сиверцев уже знал, что не успокоится и не уснет, покуда не закончит свой страстный, резкий, но запоздалый разговор с Власовым. Мозг его работал ясно, складывались логичные, последовательные и емкие фразы — целые периоды — беспощадные, хлесткие, но справедливые, потому что ими он бичевал хамство.

Сиверцев почти видел, как в этом разговоре притихший Власов даже не в состоянии перебить его, чтоб вставить оправдательную реплику — так убедительно звучал мысленный голос Сиверцева и так неотразимо прекрасны и глубоки были его немые слова. Связно и решительно он напомнил Власову, что когда тому было от роду два года, Сиверцев уже жег немецкие танки и получил первую медаль «За отвагу». И что, может, пуля, ударившая Сиверцева в бедро, расплющившись о кость, застряла там, а потому и не долетела до иной цели, какая вполне могла оказаться двухлетним мальчиком Петенькой Власовым из Великих Лук!.. Нет, не так, это выспренно, нескромно… Об этом надо иначе… И он снова говорил, наслаждаясь своим умением находить вместительные страстные слова…

Он даже устал от этого монолога, но вроде успокоился, закурил и лежал, глядя в потолок, припоминал, как бы заучивая, отдельные фразы… Вот это все он завтра и выскажет Власову. Именно так! Завтра же утром, едва придет на работу!.. И ему стало легче. Загасив окурок, Сиверцев грузно повернулся на бок и натянул одеяло.

Они поднялись на свой этаж по разным лестницам, и потому находились сейчас в противоположных концах коридора, идя друг другу навстречу. Где-то посередине между ними находилась дверь в кабинет Власова, а ближе к Сиверцеву — дверь, куда должен был сворачивать он. Но пока они двигались друг другу навстречу. Вот сейчас… Вот… И Сиверцев почувствовал, как что-то толкнулось в груди, сменился ритм сердца, оно зачастило тоскливо и громко… Ах, как нехорошо получилось, подумал он. Надо же, чтоб в коридоре… Ну что ж, в коридоре так в коридоре. Какая в сущности разница? Но захочет ли Власов выслушивать его здесь? — засомневался Сиверцев, замедлил почему-то шаг, вроде безотчетно давая возможность Власову первым дойти до середины коридора, где дверь в кабинет. И тут вдруг Власов поднял высоко руку в приветственном движении.

— Здрасте, Андрей Андреевич! Ну и погодка, а? — весело и миролюбиво проговорил он. — У вас ко мне ничего срочного? Я собираюсь на товарную станцию насчет контейнеров… Ну и отлично! — он широко распахнул дверь и исчез в «предбаннике» — тесной приемной перед кабинетом.

Сиверцев глубоко и облегченно вздохнул, будто что-то роковое, подстерегавшее с утра, обошло стороной, разминулось с ним.

Водворившись у себя, Сиверцев подписал оставшиеся с вчера бумаги. Затем звонил в ПТО. Выходил во двор, смотрел, как грузят на машину бухту с кабелем Перед обедом уехал на завод, где в одном из цехов люди его участка монтировали коммутаторную установку. Обедал в заводской столовой. С аппетитом ел солянку и тугие плоские котлеты с макаронами. Потом вернулся в управление. И снова звонил, принимал людей, давал указания прорабу. И так — целый день. Работа ладилась. Все шло своим чином, плотно, одно за другим, без роздыху. Несколько раз, правда, Сиверцев заглядывал в приемную. Но выходил оттуда втайне довольный, что там полно народу и, значит, к Власову сейчас не пробиться. И это почему-то придавало ему бодрости в работе, и он уже тихо вслушивался, как некто незримый, внутри, уговаривал его, что Власову просто повезло: ведь он первым достиг двери своего кабинета и скрылся за нею…

Если не спросит…

На похороны отца Суханов опоздал: был в горах, а когда спустился, оказалось, что телеграмма от сестры ждала его на базе уже три дня. Но странное дело: он не ощутил ни опустошающего смятения, ни безысходного горя и, вдумываясь в происшедшее, еще раз взглянул на телеграмму: «Умер отец. Похороны восьмого. Люда». Он сунул бумажку в карман. Геологи молча, со значением пожимали Суханову руку, скорбно вздыхали, а ему было неловко от этого театрального сочувствия; при таких известиях, знал он, человека ошеломляет, а он вот не испытывал ничего, кроме озабоченности, хотя, как считал, был в общем- то добр, отзывчив, широк. Мать умерла в войну, когда Суханов лежал первый раз в госпитале. Отца же и сестру, живших совместно и безвыездно в Томашеве, Суханов не видел уже лет пятнадцать; посылал им исправно деньги, в год — два-три письма, все больше норовил к праздникам. Письма эти были похожи одно на другое, ему казалось, что ничего такого, что могло быть интересным отцу и сестре, в его жизни не происходило…

В Томашев он прибыл на восьмой день после похорон. Ничего, что жило в памяти Суханова, не изменилось тут. Разве что за давностью как бы уменьшилось, усохло с тех пор, когда он последний раз видел и заборчик, где столбы пошли враскоряку, и крыльцо из темных плах, осевшее на один бок, отчего гладкое, незанозистое перильце вылезало из паза, и притолока, где вывалилась штукатурка, обнажив сосновый брус. И потому, что все это уменьшилось, ушло в себя, Суханов, отодвигая филенчатую узкую дверь, пригнул голову, чтобы не задеть, входя.

Сестру он увидел со спины — серая вязаная кофточка в обтяжку на полном теле и узелок фартука на пояснице. Сестра протирала стаканы. На звук его шаркнувшего шага она обернулась, и он увидел сразу не лицо ее, а запухшие на суставах короткие пальцы, свисавшее с плеча полотенце, потом, когда она вскрикнула: «Ой, Витенька!» — круглое, с маленьким носом и белесыми бровями лицо.

Так, с полотенцем в руке, она и припала к Суханову, легла щекой на пиджак и всхлипывала, а он, возвышаясь, гладил ее по мягким теплым волосам, густо простеганным сединой, и тихо говорил:

— Ну что ты, Люда… Что уж тут… — не то успокаивая, не то оправдываясь, что не успел на похороны.

Потом они сидели друг против друга на синих облупившихся табуретах. Сестра маленькой ладонью утирала щеки, подбородок и смотрела на Суханова, поводя синими, еще светившимися от слез глазами, словно весь он не умещался в ее взгляде и потому рассматривала его по частям, а сказала вдруг о себе:

— Старая я стала, Витенька.

— Я ведь тоже не задержался, — усмехнулся Суханов. — Догоняю тебя. — И, вспомнив ее возраст, спросил: — Пенсия у тебя какая, Люда?

— Тридцать семь рублей. Пойду еще нянечкой в больницу. Вот и хватит мне. Ты уж больше не присылай.

— Не о том я, — смутился Суханов.

Он присел на корточки, распахнул чемодан, выставил на стол несколько банок лосося, курильской скумбрии в собственном соку, два штофа экспортной «Столичной». Затем ногой затолкал чемодан в угол между диваном и стеной и пошел умываться.

В темном коридоре памятно висел медный бочонок-рукомойник. Поднимаясь от ладоней Суханова, стерженек открывал сузившееся от многолетнего осадка отверстие, пропуская хилую струйку, приходилось часто клацать им, склонившись над тазом.

Тем временем со двора вернулась сестра, неся в алюминиевой миске яйца. И Суханов понял, что ходила она в сарай к несушкам. Яйца были белые, свеженькие, и меж ними темнели стебельки сена.

— Там Чемерисов, — сказала сестра. — Он видел, как ты приехал. Мы ведь соседи. Выйди к нему, а? — посмотрела она просительно.