Выбрать главу

Дав Высоцкому расписаться в том, что постановление о мере пресечения ему объявлено, я оставил его в кабинете, предварительно заперев в сейф дело, и вышел, чтобы поручить старшему секретарю следственной части вызвать конвой и тюремную карету. Старший секретарь, когда я вошел в канцелярию, был мною обнаружен стоящим на высоком подоконнике и дико кричащим оттого, что по канцелярии бегала крыса. Его вопли меня рассмешили, хотя крыс я тоже очень не люблю, и я стал его успокаивать. Пока крыса не юркнула в дыру, секретарь не успокаивался, и мне пришлось ему довольно долго растолковывать, что надо сделать.

Нетрудно вообразить себе мое состояние, когда, вернувшись в кабинет, я не обнаружил ни Высоцкого, ни моих новых калош…

Зато на моем столе лежал лист бумаги, на котором рукою Высоцкого было размашисто написано:

«Надеюсь, что вы будете далеки от мысли, уважаемый следователь, что я, человек интеллигентный, украл ваши калоши. Нет, я просто взял их взаймы, так как на дворе очень сыро, а мне предстоит, не без вашей вины, большой путь… Привет! Высоцкий».

Я в ужасе бросился к Снитовскому.

Едва взглянув на записку, Иван Маркович, мгновенно сообразив, что надо делать, поднял трубку телефона и позвонил в МУР. Дело в том, что Снитовским была установлена фамилия любовницы Высоцкого, и тот не знал, что следствию уже известна его связь с нею. Снитовский дал указание МУРу установить наблюдение за квартирой этой женщины, верно решив, что Высоцкий, прежде чем скрыться из Москвы, не преминет проститься со своей возлюбленной, наличие которой он, кстати, будучи человеком семейным, тщательно скрывал.

Лишь дав все необходимые указания, Снитовский обратился ко мне.

— Вот что, Левушка, — сказал он, — я уверен, что этого прохвоста задержат, но пусть эта печальная история с калошами запомнится вам как символ того, что следователю не к лицу самому садиться в калошу…

Я не мог найти себе места от конфуза и успокоился только вечером, когда агенты МУРа доставили задержанного ими Высоцкого, который, как и предвидел Снитовский, зашел к своей возлюбленной. Высоцкий, опять-таки не теряя спокойствия, снял в кабинете мои калоши, галантно сказав при этом: «Пардон, но было очень сыро, а я этого, с вашего позволения, совершенно не переношу, еще раз — милль пардон!»

В Москве я проработал до 1927 года, а затем был назначен старшим следователем Ленинградского областного суда.

Через три года я был снова переведен в Москву и назначен следователем по важнейшим делам, а затем, в 1935 году, — начальником Следственного отдела Прокуратуры СССР, где и проработал до 1 января 1950 года, когда полностью перешел на литературную работу.

Таким образом, двадцать семь лет своей жизни я отдал расследованию всякого рода уголовных дел. Естественно, что это и определило характер моей литературной работы, которую я начал в 1928 году, опубликовав в журнале «Суд идет!» свой первый рассказ — «Карьера Кирилла Лавриненко».

Этим рассказом я и начал свои «Записки следователя», которые в последующие годы печатались на страницах «Правды», «Известий» и ряда журналов. В 1938 году в издательстве «Советский писатель» они вышли отдельной книгой. Вся первая книга «Записок следователя» писалась в сутолоке оперативной работы, в горячке уголовных происшествий, в которых приходилось срочно разбираться. Естественно, что некоторые рассказы и очерки писались бегло, в часы досуга, такого бедного в те годы. Теперь я, конечно, многие из них написал бы иначе, но тогда я был лишен такой возможности.

Готовя к изданию эту книгу, я сначала хотел было заново переписать некоторые старые рассказы, но потом почувствовал неодолимое желание сохранить их в таком виде, в каком в свое время они были написаны и опубликованы. Право, мне трудно объяснить, как и почему родилось это желание!.. Может быть, оно явилось подсознательным стремлением сохранить нетронутыми эти первые плоды моей физической и литературной молодости со всеми ее радостями и горестями, открытиями и ошибками? Может быть, здесь играет свою роль тоже подсознательное опасение «вспугнуть» правдивость этих рассказов шлифовкой литературного стиля и углублением психологических зарисовок? А может быть, я боюсь признаться самому себе в том, что, сохраняя в нетронутом виде свои ранние рассказы рядом с другими, написанными более зрело, я вижу яснее пройденный мною литературный путь?

А может быть, и то, и другое, и третье… Может быть.