Выбрать главу

Я не мог унять дрожь, я читал фразы и нарушал их смысл, заменяя отдельные слова икотой и вздохами. Через несколько мгновений выкрики учеников смешались с моими стонами, и опять, чтобы довести его до всех, я написал на черной доске текст. Когда произвели перепись населения, обнаружилось, что один из жителей — по имени Фома — не был учтен в общем списке. Он так и остался сверх нормы, и в обычай вошло обращаться с ним так, словно по отношению к человечеству, самому по себе безумному, он лишился рассудка. Затем, по обыкновению, я велел младшему из них произносить одновременно со мной каждое слово со всей силой его возраста. Этот опыт показывал всю глубину разрыва между взрослым и ребенком. Далее, дабы продемонстрировать перекличку смысла, к первому был присовокуплен другой текст, взятый из того же произведения. Это были последние строки сказки об осажденном: Гроза кончилась в тот самый миг, когда враги увидели, как поднимается в воздух гондола с единственным уцелевшим жителем. Как ему удалось ускользнуть? Каким образом, обманув слежку, сумел он выбраться из окруженного со всех сторон места? Никто не мог этого сказать, да и сам он не знал, как это произошло.

— Я предлагаю, — сказал я, — стереть все эти слова и заменить их словом нет. Ибо вот мое толкование: едва горожанин после необыкновенного взлета ступил ногой на свободную землю, как тут же обнаружил вокруг себя стены своей огромной тюрьмы. Его расспрашивают: как сумел он подняться над заграждениями и взмыть высоко в воздух? Но он ничего не знает и случившееся с собой может выразить только словами: ничего не случилось.

Все дети одновременно вскочили на ноги; потом, столпившись вокруг статуи, которую старшие хватали за одежду, принялись ее бить, будто она, будучи из бронзы или латуни, могла ответить на их удары. Но церемония эта им вскоре наскучила. Освободившись от скованности, они набросились на своего гостя, вопя и осыпая его лицемерными знаками участия; одни взобрались на стол, другие тянули сзади из-под него стул, пытаясь опрокинуть; были и такие, кто сражался, чтобы содрать поскорее что-нибудь из моей одежды, и, естественно, никто не разговаривал. Наконец из-под скамей вылезло и уставилось на преподавателя, сойдясь с ним лицом к лицу, существо, на которое даже сами дети не могли взирать без боязни и которое они до тех пор скрывали, отпихивая его назад. Оно было прекрасно, но изо рта у него, пропитывая собою одежду, не переставая стекала слюна. Оживление сразу угасло. Этим сбегающим по подбородку потоком юная тварь одернула — во имя некоего предшествующего языку идеала — слишком много наговорившего учителя. Но я-то видел: этот мокрый рот сам пытается заставить других себя услышать, и, чтобы его утихомирить, нужно порвать с многовековой гордыней и вернуть ему состояние не омраченной поисками первого слова невинности; в результате, ибо его плевки казались мне пророчеством всеобщих бедствий, меня охватил страх, и, встав, я отступил в самую гущу столпившихся вокруг детишек. Они же принялись шипеть словно змеи, размеренно раскачиваясь слева направо, взад и вперед. Я схватил кусочек мела и набросал на доске лицо юного немого, возникающее из пасти вулкана среди ливня камней, лучей, всевозможных обломков.

— Вот наш судья, — вскричал я. — От чьего имени могли бы вы его осудить? Кто отведет его от вас? Несчастные вы дети, коли подобная рана, причина языка, не диктует вам никакой сдержанности!

Столь пронзительными сделались раздирающие воздух свистки, что все здание заколебалось и между преподавателем и его учениками упала ледяная завеса. Я видел их сквозь застывшую воду, в глубине которой отражались все более и более смутные тени, видел я в этих отсылавших меня в детство образах и самого себя. На дне этого океана отворилась дверь и завопила мать: “Верните моих сыновей”. Мне только и оставалось, что уйти, но прежде чем покинуть комнату, я заявил:

— С послушанием внимает ученик учителю. Он получает от него уроки и его любит. Он развивается. Но стоит ему однажды увидеть в учителе этом Господа Бога — и он глумится над ним и больше ничего не знает.

Шиканье и свист сопровождали меня до самого сада. Там я повалился на землю. Наипечальнейшие вечерние лучи упали в этот миг на город; развалины домов, черные деревья рисовались на фоне неба; огромный орел с красными крыльями, которого выпускали в сумерки, чтобы отогнать ночные напасти, был уже неотличим от тех самых теней, за которыми ему надлежало охотиться, его тревожные крики доносились сквозь превращаемый его полетом в бескрайнюю ночную птицу туман. Я встал и бросился бежать по спускавшейся под гору среди вырубленных в скале амфитеатров дороге. Это была пустыня, по которой подчас прогуливались хмельные женщины. Шаги прохожих будили здесь неизвестных в городе животных, и добраться до конца этой территории можно было только сквозь круговерть насекомых, мух, полуслепых зверей. В этот ночной час пустынны были горы.

— Куда вы? — прокричала мне распростершаяся на откосе путница.

— В башню!

Однако через несколько шагов я споткнулся о чье-то тело и остановился. Девица, на которую я чуть не наступил, молча глядела на меня, медленно отходя ото сна. Хмель позволял ей видеть меня таким, каким я и был.

— Уж не судья ли вы? — до крайности удивленно спросила она.

— Да, — сказал я, — но я только и могу, что судить самого себя.

Она припала к моим коленям, бормоча: “Избавь меня от выпитого мной вина”, - “Ну хорошо, побежали”, - и, схватив ее за руку, я увлек ее за собой. За перекрестком дорога прервалась.

— Здесь пусто. Вы не против, если я сниму с вас накидку?

Это было тяжелое, затканное золотом платье, оно спадало до самой земли. Перекинув его складки через руку, она с вызовом поглядела на меня. “Вы же видите, — сказала она, — я нага”. Но эта сокрытая нагота не взывала, как некоторые, к топору.

— Судья, — сказал я, — даже на смертном одре не может сочетаться с виновным без минимальных церемоний.

— Да, — пробормотала она, — но вечер такой темный.

И впрямь, темнота была, казалось, чревата цветами, уготованными для какого-то празднества. На вершинах холмов животные, искавшие там убежища, исходили криками и стенаниями. Я во всю ширь развернул ткань, в которую она куталась, и, замкнувшись с нею внутри, на несколько мгновений стал человеком совсем другого города. После чего она призналась: “Хмель мне ничуть не помогает”. — “Так посмотрите же на себя”, - сказал я. Она приоткрыла накидку и увидела по всему своему телу похожие на следы от огня красные пятна.

— Ну а теперь, бежим. Я тоже выпил слишком много вина.

Прежде чем добраться до башни, нужно было пройти по обширной равнине, покрытой скалами и валунами: столь пустынен был ее простор, что мы колебались, выбирая себе дорогу, хотя прямо перед нами, всего в нескольких шагах высилась тяжелая постройка.

— Мой черед делать вам признания. Я осудил себя, это правда. Я не могу смириться и говорить, не зная, что говорю.

— Что за странный язык. Чего доброго, вас послушав, поверишь, что вы уже другой человек.

— Ваши насмешки ничего не изменят. Раз оказавшись на моем пути, вам придется сопровождать меня до самого конца.

— Тогда пошли.

И мы зашагали вместе.

Обогнув огромный скалистый массив, мы добрались до огражденного высокой стеной участка. “Чьим гостем собираетесь вы стать?” — спросила вдруг она с беспокойством. Я показал ей на верхушку башни и увлек за собой внутрь. Очень медленно поднимались мы по лестнице, которая, казалось, занимала всю ширь здания. На полпути ко мне пришло воспоминание. “Бедная немая, — подумал я. — Здесь кончаются мои сомнения”. Мы все еще поднимались: через какой-то просвет в стене я увидел, насколько ниже нас была уже округа. Нагота пустыни поглощала окрестные нагромождения скал, а вырытые в песке дыры вскрывали в почве выказывавшие ее глубины поразительные пути. В нескольких ступенях от верха башни у меня закружилась голова, перед глазами прошли образы покинутого нами города.

— Оставайтесь здесь, — сказал я.

Я вошел в крохотную комнатушку, превращавшую башню в дозорный пункт. Оттуда открывался вид до самой эспланады, где виднелись распростертые на носилках тела; был час, как нельзя близкий к ночи; несчастные и изможденные страдали от того, что принимали за целебное для них лекарство, они были раздавлены стыдом, который бросил их в руки спасителю. Я уселся около узкого и длинного оконного стекла; прорезая стену, оно не только пропускало взгляд наружу, но к тому же и отражало находящееся внутри. Мне стало не по себе. Да еще как! Мне казалось, что я держу в руках, что у меня на руках лежит огромное тело, чей вес, запах, теплая влажность свидетельствовали о его постыдном происхождении. Положить его на землю я не мог, точно так же не мог и оставить разлагаться у себя на коленях. Я содрогнулся, и образы, которые еще оставались у меня от комнаты, распались. Все обратилось во вспышку, разрыв, удар исподтишка. Я задыхался. Я словно был подвешен к верхушке башни, уже развалившейся, но тут же восстановленной моей ненавистью к людям. Сам же я разлетелся вдребезги и, однако, был невредим. Я закричал, я позвал эту девицу. “Мое тело горит”, - сказала она и, распахнув накидку, показала пятна ожогов, изображавшие на ее теле первые начертания какого-то невнятного языка.