Между тем город Лиссабон в Португалии был разрушен землетрясением, и минула Семилетняя война, и умер император Франц Первый, и упразднен был орден иезуитов, и разделена Польша, и умерла императрица Мария-Терезия, и казнен Струэнзе, и получила вольность Америка, и соединенными силами Франция с Испанией не сумели взять Гибралтар. Турки обложили генерала Штейна в Ветераниевой пещере в Венгрии, и император Иосиф Второй тоже умер. Король шведский Густав захватил русскую Финляндию, и началась французская революция, а с нею долгая война, и император Леопольд Второй тоже сошел в могилу. Наполеон захватил Пруссию, и англичане бомбардировали Копенгаген, и землепашцы сеяли и жали. Мельник молол, и кузнецы ковали, и рудокопы раскапывали жилы металлов на своих подземных работах. Когда же рудокопы в Фалуне в 1809 году…[29]
Никогда ни один рассказчик прочнее не владил своего повествования в естественную историю, чем сделал это в этой своей хронологии Гебель. Стоит только вчитаться: смерть выступает в ней с такими же регулярными обращениями, как фигура с косой в процессиях, что в полдень шествуют вокруг соборных часов.
XII. Всякому исследованию конкретной эпической формы приходится иметь дело с тем отношением, в котором эта форма находится к историописанию. Тут, собственно, можно пойти еще дальше и задаться вопросом, не будет ли историописание представлять собой точку творческой неразличимости между всеми формами эпоса. Тогда писаная история относилась бы к эпическим формам так, как белый свет относится к спектральным цветам. Как бы то ни было, среди всех форм эпоса нет такой, чье присутствие в чистом, бесцветном свете писаной истории было бы несомненнее, чем у хроники. И в широкой цветовой ленте хроники способы, которыми можно рассказывать, чередуются как оттенки одной и той же краски. Хронист есть рассказчик истории. Можно снова вспомнить цитату из Гебеля, которая вся проникнута интонацией хроники, и без труда оценить различие между тем, кто историю пишет (историком) и тем, кто ее рассказывает (хронистом). Историк обязан все происшествия, с которыми имеет дело, тем или иным образом объяснить; ни при каких обстоятельствах он не может довольствоваться тем, чтобы выставлять их как образчики для всемирного хода событий. Однако именно это делает хронист, и в особенности явно – в лице своих классических представителей, хронистов Средневековья, предшественников современных историописателей. Так как те полагают в основу своего рассказывания истории божественный план спасения, сам по себе неисследимый, то и бремя доказуемого объяснения они изначально с себя сложили. На его место заступает истолкование, которое имеет дело не с точным соединением определенных событий в цепочку, но со способом укладывания их в великий и неисследимый всемирный ход событий.
Будет ли ход событий в мире обусловлен историей спасения или естественной историей, значения не имеет. В рассказчике хронист продолжил жить в измененном, как бы секуляризированном облике. Лесков будет среди тех, чье творчество об этом свидетельствует особенно ясно. Хронист со своей ориентацией на историю спасения и рассказчик со своей профанной ориентацией – оба они вносят в это творчество столь значительный вклад, что для многих рассказов трудно решить, будет ли то хитросплетение, в котором они разворачиваются, золотым плетеньем религиозного созерцания или пестрым плетеньем мирского взгляда на ход вещей. Можно вспомнить рассказ «Александрит», переносящий читателя «в старину», когда
и камни в недрах земли, и планеты в выси небесной – все были озабочены судьбой человека, а не нынче, когда и в небесах горе, и под землею – всё охладело к судьбе сынов человеческих и несть им оттуда ни гласа, ни послушания. Все вновь открытые планеты уже не получили никаких должностей для гороскопов; много есть и новых камней, и все они смерены, свешены, сравнены по удельной тяжести и плотности и затем ничего они не вещают, ни от чего не пользуют. Прошел их черед говорить с человеком <..>[30].