Выбрать главу

Не успевшие высохнуть досушивали волосы, стоя у гардероба.

Хрунич всё проверял, не забыл ли он на лавке фетровую шляпу, и копался в своём рюкзачке. Евсюков курил.

Наконец, все подтянулись и вышли в уже народившийся весенний день. Грязный снег таял в лужах, и ручьи сбегали под уклон выгнувшегося переулка. Мартовское солнце внезапно выкатилось из-за туч и заиграло на всем мокром пространстве между домами.

— Солнышко-оо! — закричал маленький сын Стаховского, и весь наш народец повалил по улице.

март 1989

Читатель Шкловского

Читаю Шкловского.

Он пишет о своём детстве.

Все воспоминатели начинают с этого.

Шкловский пишет: «фамилии подрядчика не помню, фамилия архитектора, про которого не рассказывали анекдотов — Растрелли».

Это про Смольный.

Теперь анекдот появился. «Архитектор — расстрелян».

Читаю Шкловского и еду в метро, пересаживаюсь и снова еду.

В тупиковом конце станции на скамейке сидят двое — худощавые серьезные ребята лет двадцати. Заполняют какие-то ведомости, бланки, говорят о своём, спокойно и неторопливо.

В руках у одного вдруг мелькает пачка денег. Присмотревшись, вижу, что это аккуратная банковская упаковка сторублёвок.

А сторублёвки…

«Сто штук по сто, — соображаю я, — это десять тысяч рублей».

Сейчас это много.

Я отмечаю это и иду дальше. Всё дело в том, что нет ничего более временного, чем сумма денег. Не деньги вообще (которые вечны), а именно суммы. Три рубля, за которые когда-то можно было купить корову, три-шестьдесят-две — персонаж бесчисленных анекдотов, трёшка до получки. Эти денежные суммы остались в разных текстах как японские персональные печати хэнко.

Деньги счётны, и нет больше такой детали, что так жёстко привязывала бы числа к календарю.

История, которую я рассказываю, происходила во времена, когда деньги, как поезда, стремительно катились куда-то на нулях-колёсах.

Мимо меня, встречным курсом по эскалатору, спускаются иностранцы. Кепки на них русские, майки с изображением Московского университета, но продолговатые лица — загорелые и ухоженные, сразу дают понять — иностранцы.

И эта их речь — невнятно доносящееся голубиное воркование английской речи — орри, хайрри, райрри…

Иностранцы. Я отмечаю их вид и речь, запоминаю слова и оттенки.

Я читаю Шкловского в метро, по дороге на дачу. Надо мне на даче ночевать, а вернувшись в Москву, ещё заехать кое-куда.

Я еду в метро, а напротив меня сидят две уверенные в себе женщины. Сидят и о чём-то болтают, помогая себе взмахами рук с длинными пальцами. На пальцах — тоже длинные, хорошо наманикюренные ногти.

Лицо одной из них покрыто бронзой южного загара, который выглядывает так же в зазор между белым носочком и брюками. Одеты женщины дорого — в тонкую чёрную кожу, тонкие свитера, с тонким золотом на пальцах. На ногах — роскошная спортивная обувь. Это важно: сейчас спортивная обувь — предмет роскоши. Впрочем, только для меня она роскошна. Но завистником быть нехорошо — это мешает запоминанию.

Итак, едут напротив меня две дорогие женщины.

Я читаю Шкловского, сидя на станции.

На платформе, опустив огромные уши по щекам, стоит собака. Я знаю, что эту собаку зовут бассет-хаунд.

Знаю, хорошая это собака.

Проходит поезд. В специальном окошечке на переднем вагоне написано: «Нахабино». Этот поезд можно пропустить.

Я читаю книжку дальше. Вот подошёл другой состав, где в окошечке написано: «Волоколамск» — это, наоборот, перебор. Но, делать нечего — я вхожу в вагон.

Часто, приехав на дачу, я заставал дверь закрытой — дед с бабушкой спали после обеда. Тогда я уходил на грядки — кормиться.

В конце крохотного участка, около леса, росла малина — похоже, что по ней уже погулял медведь.

Росли бестолковые кусты чёрной смородины.

Я ел и дожидался, когда дверь откроется.

И это было детство.

Во всяком учреждении есть такое место, где люди собираются кучками и курят. Если рядом есть буфет, то они пьют светло-коричневую жидкость. Называется она одинаково везде — кофе. Но можно было бы составить целый каталог алхимических жидкостей, что пили в разных местах под одним и тем же названием.

Одно такое царство гранёных стаканов, запачканных коричневым и бежевым (молоко давало цвет) я помню очень хорошо. Имя его было — «сачок».

Почему «сачок» — непонятно.

«Сачков» в стране, кстати, было множество.

На даче же стояла сторожка — зимний дом с печью.

На ступеньках сторожки, под крышей, мы курили в детстве. «Мы» здесь лишнее — я не курил. Я приходил туда за тем же самым, что ищут люди около баков и вёдер со светло-коричневой жидкостью разных названий.