— Какие два слова? — настаивал Бентон.
Закрыв глаза, Лиман внятно и старательно произнёс эти слова, будто совершил старинный обряд.
Бентон снова откинулся на спинку кресла. Он ошеломлённо уставился на Рэндла и Гибберта, те ответили таким же взглядом. Все трое были озадачены и разочарованы.
Наконец Бентон спросил:
— Это на каком же языке?
— На одном из языков Земли, — заверил его Лиман. — На родном языке Фрэйзера.
— А что это значит?
— Вот уж не знаю. — Лиман был озадачен не меньше землян. — Понятия не имею, что это значит. Фрэйзер никому не объяснил смысла, и никто не просил у него объяснений. Мы заучили эти слова и упражнялись в их произношении, ибо то были завещанные нам слова предостережения, вот и всё.
— Ума не приложу, — сознался Бентон и почесал в затылке. — За всю свою многогрешную жизнь не слышал ничего похожего.
— Если это земные слова, они, наверное, слишком устарели, и сейчас их помнит в лучшем случае какой-нибудь заумный профессор, специалист по мёртвым языкам, — предположил Рэндл. На мгновение он задумался, потом прибавил: — Я где-то слыхал, что во времена Фрэйзера о космосе говорили «вакуум», хотя там полно различных форм материи и он похож на что угодно, только не на вакуум.
— А может быть, это даже и не древний язык Земли, — вступил в дискуссию Гибберт. — Может быть, это слова старинного языка космонавтов или архаичной космолингвы…
— Повтори их, — попросил Бентон.
Лиман любезно повторил. Два простых слова — и никто их никогда не слыхал.
Бентон покачал головой.
— Триста лет — немыслимо долгий срок. Несомненно, во времена Фрэйзера эти слова были распространены. Но теперь они отмерли, похоронены, забыты — забыты так давно и так прочно, что я даже и гадать не берусь об их значении.
— Я тоже, — поддержал его Гибберт. — Хорошо, что никого из нас не переутомляли образованием. Страшно подумать: ведь астролётчик может безвременно сойти в могилу только из-за того, что помнит три-четыре устаревших звука.
Бентон встал.
— Ладно, нечего думать о том, что навсегда исчезло. Пошли, сравним местных бюрократов с нашими. — Он посмотрел на Дорку. — Ты готов вести нас в город?
После недолгого колебания Дорка смущённо спросил:
— А приспособление, читающее мысли, у вас с собой?
— Оно намертво закреплено в звездолёте, — рассмеялся Бентон и одобряюще хлопнул Дорку по плечу. — Слишком громоздко, чтобы таскать за собой. Думай о чём угодно и веселись, потому что твои мысли останутся для нас тайной.
Выходя, трое землян бросили взгляд на занавеси, скрывающие портрет седого чернокожего человека, косморазведчика Сэмюэла Фрэйзера.
— «Поганый ниггер»! — повторил Бентон запретные слова. — Непонятно. Какая-то чепуха!
— Просто бессмысленный набор звуков, — согласился Гибберт.
— Набор звуков, — эхом откликнулся Рэндл. — Кстати, в старину это называли смешным словом. Я его вычитал в одной книге. Сейчас вспомню. — Задумался, просиял. — Есть! Это называлось «абракадабра».
Свидетельствую
Ещё никогда ни один суд не привлекал столь пристального внимания мировой общественности. Шесть телекамер медленно поворачивались вслед за торжественно шествующими к своим местам юридическими светилами в красных и чёрных мантиях. Десять микрофонов доносили до обоих полушарий Земли скрип ботинок и шелест бумаг. Двести репортёров и специальных корреспондентов заполнили балкон, отданный целиком в их распоряжение. Сорок представителей ЮНЕСКО взирали через зал суда на вдвое большее число ничего не выражающих, натянутых физиономий дипломатов и государственных чиновников.
Отказалось от традиций. Процедура не имела ничего общего с обычной — это был особый процесс по совершенно особому делу. Вся техника была приспособлена к тому, чтобы соответствовать совершенно необычайному, ни на что не похожему обвиняемому. И высокие титулы судей подчёркивались театральной пышностью обстановки.
На этом процессе не было присяжных, зато было пять судей. И миллиард граждан, которые следили за процессом дома у телевизоров и готовы были обеспечить справедливую игру. Вопрос о том, что же считать «справедливой игрой», заключал в себе столько вариантов, сколько невидимых зрителей следило за спектаклем, и большинство этих вариантов диктовалось не разумом, а чувствами. Ничтожное меньшинство зрителей ратовало за сохранение жизни обвиняемому, большинство же страстно желало ему смерти; были и колеблющиеся, согласные на изгнание его — каждый в соответствии со своим впечатлением от этого дела, вынесенным в результате длительной фанатичной агитации, предшествовавшей процессу.