Выбрать главу

- Не говорите! - возразил я. - Мне случалось видеть вас в обществе юных красавиц. - И это была правда, и каждый раз (как я теперь припоминаю) он при этом удивительно эффектно выставлял напоказ свои ноги.

- Ясное дело! - сказал он. - И вы видели вокруг меня вазы с цветами и всякие там скатерти и старинные секретеры и прочую дребедень.

- Как, сэр? - спросил я.

- Дребедень, - повторил он громче. - А еще вы могли бы увидеть меня в доспехах, когда бы хорошенько пригляделись. Черт меня возьми, если я не стоял в половине всех тех рыцарских доспехов, какие выпускал из своего заведения Пратт *, и не сидел неделями (и ничего не жрал!) перед половиной золотых и серебряных блюд, какие только брали напрокат для этого дела со складов всяких Сторсисов и Мортимерсисов или Гаррардзов и Девенпортсесесов *.

Разволнованный обидой, он, казалось мне, никогда не договорит этого последнего слова. Но, наконец, оно глухо отрокотало вместе с раскатом грома.

- Извините, - сказал я, - вы очень приличный, благообразный человек, и все-таки - уж вы меня извините, - когда я роюсь в памяти, я как будто связываю вас... в моих воспоминаниях вы смутно сочетаетесь... простите... с каким-то могучим чудовищем.

- Еще бы не так! - прозвучал его ответ. - Знаете вы, что во мне ценят больше всего?

- Нет, - сказал я.

- Мою шею и мои ноги, - объявил он. - Когда я не позирую ради головы, я по большей части позирую ради шеи и ради ног. Вот и представьте себе, что вы, к примеру, художник и что вам нужно целую неделю раздраконивать мою шею, - тут бы вы, уж верно вам скажу, приметили бы на ней уйму всяких шишек и клубков, которых нипочем бы не углядели, когда бы рассматривали меня всего, как есть, а не только мою шею. А что, не так?

- Возможно, - сказал я и внимательно посмотрел на него.

- Ведь оно само собой понятно, - продолжал натурщик. - Поработайте потом еще неделю над моими ногами, то же самое будет и с ними. Они в конце концов станут у вас такими корявыми и узловатыми, точно это не ноги, а два старых-престарых ствола. Потом возьмите и прилепите мою шею и мои ноги к туловищу другого человека, и получится у вас сущее чудовище. Так вот и показывают публике эти сущие чудовища в каждый первый понедельник мая месяца, когда открывается выставка Королевской академии.

- Да вы критик, - заметил я с уважением.

- Это потому, что я в прескверном расположении духа, - ответил натурщик тоном крайнего негодования. - Кажется, уж чего тут было хорошего - позировал им человек за шиллинг в час, торчал среди всей этой красивой старой мебели так, что публика уж, верно, знает в ней сейчас каждый гвоздочек... или напяливал на себя старые просаленные шляпы и плащи и бил им в бубны в Неаполитанской гавани - на заднем плане намалеван по трафарету Везувий, с дымом над ним, а на среднем - небывалые виноградники, одни сплошные гроздья... или самым невежливым образом брыкался в толпе девиц безо всякой надобности, только чтобы показать свои ноги, - уж чего тут было хорошего? Так нет, изволь теперь убраться вон, получай отставку!

- Не может быть! Как это так? - сказал я.

- А вот так! - закричал в негодовании натурщик. - Но я им отращу!

Мрачный, угрожающий тон, каким произнес он последние свои слова, врезался навсегда в мою память. У меня захолонуло сердце.

Я спросил сам себя, что он надумал отрастить, этот отчаянный человек. Но не нашел в своем сердце ответа.

Я стал умолять его, чтобы он сказал яснее. С презрительным смехом он бросил темное пророчество:

- Я ее отращу. И запомните мои слова: она вас будет преследовать, как призрак.

Мы расстались в грозу, и на прощание я дрожащей рукой втиснул ему в ладонь полкроны. Я решил, что с судном происходило нечто сверхъестественное, когда оно уносило вниз по реке его дымящуюся фигуру; но в газетах не было о том ни слова.

Прошло два года, я два года неизменно занимался своей профессией; и, конечно, нисколько не выдвинулся. По истечении этих двух лет я однажды ночью возвращался домой, в Тэмпл, в точно такую же бурю, под громом и молниями, как в тот раз, когда гроза застигла меня на палубе парохода, - только что теперь гроза, разразившись над городом в полночь, казалась еще страшнее - в темноте и в этот поздний час.

Когда я завернул к себе во двор, мне подумалось, что гром сейчас ударит мне прямо под ноги и все разворотит. Казалось, каждый кирпич, каждый камень во дворе на свой особый голос отзывается на гром. Водосточные трубы переполнились, и дождь хлестал потоками прямо с крыш, как с горных вершин.

Я не раз просил миссис Паркинс, мою служанку, жену привратника Паркинса, который незадолго до того умер от водянки, - ставить свечу из моей спальни и коробок со спичками под фонарем на лестничной площадке у дверей в мою квартиру, чтобы я мог зажечь там свою свечу, как бы поздно ни пришел домой. Но так как миссис Паркинс неизменно пренебрегала всеми моими указаниями, свечи и спичек никогда не бывало на месте. Так случилось, что и на этот раз я, чтоб зажечь свечу, должен был пробраться ощупью к себе в гостиную, разыскать ее там и выйти опять на лестницу.

Как же я был потрясен, когда увидел под фонарем на площадке сверкающее влагой, точно оно так и не обсохло с последней нашей встречи, то таинственное существо, с которым я столкнулся на пароходе в грозу два года назад! В моем уме пронеслось его предсказание, и у меня подкосились ноги.

- Я сказал, что сделаю так, - проговорил он, - и я так и сделал. Разрешите войти?

- Несчастный, что вы натворили? - отозвался я.

- Я все вам объясню, - был ответ, - когда вы меня впустите.

Что он совершил - неужели убийство? И с таким успехом, что хочет совершить второе, наметив жертвой меня?

Я колебался.

- Разрешите войти?

Собрав все свое мужество, я кивнул головой, и он проследовал за мною в комнаты. Здесь я разглядел, что нижняя часть его лица повязана синим в белую клетку платком. Он медленно снял его и выставил на вид длинную бороду и усы, которые вились над его верхней губой, курчавились в углах его рта и свисали на грудь.

- Что это значит? - невольно закричал я. - И кто вы теперь?

- Я - Гений искусства! - сказал он.

Эти слова, которые он медленно проговорил под громовой раскат в полуночный час, произвели разительное действие. Я молча смотрел на него, ни жив ни мертв.

- Вошел в силу немецкий вкус, - сказал он, - и мне хоть с голоду помирать. Вот я и подладился под новый вкус.

Он слегка встрепал бороду, скрестил руки на груди и сказал:

- Суровость!

Я содрогнулся. Вид его был и впрямь суров.

Он дал бороде волнисто стечь на грудь и, сложив руки на метелке для ковров, которую миссис Паркинс оставила у меня среди книг, сказал:

- Благоволение.

Я стоял пораженный. Перемена душевного строя зависела целиком от бороды. Человек мог ничего не менять в своем лице, мог и вовсе не иметь лица. Все делала борода.

Он лег навзничь на мой стол и, запрокинув голову, вздернул подбородок, а с ним и бороду.

- А это - смерть! - сказал он.

Он соскочил со стола и, глядя в потолок, сбил бороду немного вкось, затем выдвинул ее вперед.

- Обожание - или клятва отомстить, - пояснил он. Он повернулся в профиль, сильно всклокочив усы над губой.

- Романтическая личность, - сказал он.

Он глянул искоса сквозь гущу волос, как из зарослей плюща. "Ревность!" - сказал он. Он замысловато распушил их и пояснил мне, что он-де кутнул. Он немного завил их пальцами - и это было Отчаяние; пригладил - и это была Скупость; причудливо взъерошил - Ярость. Все делала борода.

- Я - Гений искусства, - сказал он. - Два шиллинга за сеанс, а когда подрастет, так и побольше! Волосы придают нужное выражение. Где они сыщут другого такого? Я сказал, что отращу, и я ее отрастил, и теперь она будет преследовать вас, как призрак!

Может быть, он в темноте скатился с лестницы, только он не сходил по ступенькам и не сбегал по ним. Я заглянул через перила, - никого нет, я один. Я и гром.