Выбрать главу

    Видя много загроможденных путей, Чиж открыл выдвижную дверь вагона и, высунув наружу голову, стал осматриваться вокруг. Перед ним высился красный кирпичный корпус станционной водокачки и тянулись стройными рядами зеленые, красные, бурые и серые вагоны. С вокзала, заслоненного поездами и едва видневшегося, доносился неясный гул, и где-то далеко время от времени пронзительно кричал свисток маневрировавшего паровоза.

    Жадно втягивая в измученную грудь свежий, влажный воздух, Чиж несколько минут стоял у двери с высунутой наружу головой и вдруг выпрыгнул и быстро пошел, подлезая под вагоны, по направлению к вокзалу.

    — Наведаться? — крикнул ему Юрла, тотчас занявший его позицию у двери.

    — На-а-до, — ответил он на ходу, не оборачиваясь.

    Смешавшись с толпой на перроне, Чиж заметил около дверей, ведущих в зал первого класса, фигуру жандарма и начал проталкиваться к нему. Приблизившись, он обнажил голову перед голубым мундиром и стал расспрашивать: какая станция, где оканчивается путь переселенцев и что ожидает их впереди. Жандарм строго выслушивал Чижа и свирепо поводил щетинистыми усами, но отвечал на все его вопросы обстоятельно.

    — Здесь для вас конечная станция, и нужно всем вам выходить… Направо от станции, около леса, бараки, туда и ступайте.

    Сердце Чижа запрыгало в груди, и он, окончив расспросы, отвесил последний низкий поклон, а строгий страж снисходительно улыбнулся, приложил к козырьку фуражки холеную руку в белой перчатке и, переступив с ноги на ногу, звякнул шпорами.

    — Все узнал… Выходить надо… Собирайтесь, — радостно кричал Чиж, влезая в вагон. — Вот тут близко, за полотном, у лесу, бараки… Бог даст, переночуем, а завтра — на участок.

    Последние слова он прокричал, захлебываясь от восторга и взвизгивая.

    Весь вагон мгновенно всполошился и загудел, как улей, и все — старики и дети — начали хватать мешки и узлы со скарбом и, весело галдя, толкаясь и слегка перебраниваясь, потянулись один за другим к выходу, на простор и на свежий воздух.

III 

    Тихая и сумеречно-таинственная ночь незримо спускалась на землю, заволакивая мутной волной прозрачные дали. Ясный голубой купол неба темнел, и в его глубине робко вспыхивали первые вечерние звездочки. В воздухе разливался легкий ночной холодок, и над землей расстилался белыми льняными волокнами сырой туман.

    Чиж и Юрла, обремененные ношами, шли впереди, как вожаки, к баракам, а за ними тянулись вереницей с мешочками и кузовками в руках их жены и дети.

    За полосой отчуждения, невдалеке от шумного вокзала, у тихой опушки соснового леса стояло длинное, сколоченное из досок, похожее на сарай, неуклюжее здание. Железная крыша, крашенная дешевой охрой, была раскинута над ним на один скат, несколько черных труб торчали поверх нее, как обгорелые пни, а небольшие квадратные окна в стене по фасаду смотрели слепо и хмуро.

    Этот знакомый вид летнего переселенческого барака напомнил искателям новых мест и лучшей доли о десятках зданий такого же типа, встречавшихся им на пути, и в их памяти быстро промелькнуло все, что они видели, ютясь в таких бараках во время продолжительных остановок.

    Вспомнилось, как были всегда переполнены бараки народом и как люди, хотя тут находились и женщины, и дети-младенцы, и старики, лежали тесной повалкой на грязных нарах, а если нары были заняты, валялись на земляном полу.

    К напуганным грозными окриками в пути и сбившимся в кучу истомленным переселенцам изредка заглядывали в барак чины в разных мундирах и поворачивали вспять, едва переступив за дверь, или проходили по всему бараку, шагая через тела отдыхающих или больных, брезгливо морщась и глядя в потолок с видом важных и чем-то озабоченных людей.

    Здесь отражался, как в капле воды, весь строй жизни, и всеми чувствовались страдания одних и безучастность других, но никто не смел громко выразить протеста или неудовольствия.

    Подойдя к бараку, Юрла сбросил с плеч на землю ношу и, облегченно вздохнув, открыл входную дверь. На него сразу пахнуло теплом и духотой, от которой у свежего человека щекочет в носу и кружится голова, и он в нерешительности остановился в дверях. Затем, заглянув внутрь барака, растерянно попятился назад и, оборачиваясь к столпившимся у двери спутникам, с отчаянием в голосе сказал:

    — Полным-полно… Не лучше вагона…

    — Что поделаешь, — ответил Чиж, — ночевать надо…

    Он первым вошел в барак, за ним потянулись остальные, а Юрла со своей ношей ввалился последним.

    Переполненный барак жил своей жизнью. Люди в лохмотьях валялись по всему бараку во всевозможных положениях. Истомлённые и больные лежали в беспамятстве, стонали и бредили. Женщины возились с детьми, укладывая их спать, но засыпали только те, кто совсем обессилел, а остальные просили есть или пить и плакали. Старики сидели и лежали по двое, по трое вместе, разговаривали, курили трубки и отплевывались в сторону. От несмолкаемого гула и духоты звенело в ушах и теснило грудь.

    — Давайте устраиваться, — скомандовал Чиж своим оторопевшим спутникам.

    И они, подостлав кто что мог, легли среди барака на пол, прислушиваясь к говору вокруг, но думая только об одном, как бы поскорее забыться и уснуть.

IV 

    Утром, едва забрезжила в окнах заря, в бараке началась возня, и полился говор.

    Чиж и Юрла после пробуждения долго молча присматривались и прислушивались. Из разговоров улавливалось, что вокруг сбились в кучу выходцы отовсюду — с западной окраины Поволжья, южных губерний, крайнего севера — вся матушка-Русь в лицах. Все сплошь в лохмотьях, в лаптях, грязные и изнеможенные.

    Чумазый украинец с большими усами, флегматично попыхивая трубкой, жиденьким голоском плаксиво жаловался, не обращаясь ни к кому определенно, а бросая слова в пространство, точно вслух размышлял:

    — Що теперь робыть? Казалы — и землю дадут, и гроши, а прибув — заховали у барак.

    Но его никто не слушал, и жалоба осталась без ответа.

    Большое внимание уделялось рассказу молодого словоохотливого вятича. Одетый в суконную, хотя и засаленную поддевку и обутый в новые сапоги, он сидел на нарах, оседлав мешок, набитый хозяйственным скарбом. Его угреватое лицо, опушенное рыжей бородкой, ежеминутно сжималось в гримасы, а бойкие, с огоньком, карие глаза бегали по сторонам, пронизывая всех. Все окружающие к нему прислушивались, и никто не смел перебить его плавную речь.

    — Сибирь уже вся распланирована, все удобные места заняты, остались только болота да тайга непроходимая. Мы бывали, так знаем, какое там положение. У реки Оби лето жили и реку Иртыш тоже видали. Большие реки, многоводные, а вольной земли около них нет. В Тобольской губернии два года бродили, а добрых угодьев не нашли. Старожилы хорошо ведут хозяйство, земли у них много, а нас не пускают, не дают ничем обзавестись. В Оренбургских степях селились, да с башкирьем ужиться не могли. Бунтуют, грабят, поджигают, зорят. Получали пособие: деньги, лошадей с телегами и упряжью, плуги. Не могли удержаться и всего лишились. Был у меня товарищ, да в дороге умер. Схоронил я его в сибирской деревне. Семейный был: жена, ребятишки. Жена плакала, плакала да с горя с ума сошла. Отправили ее в город в больницу, а ребят в приют сдали. Натерпелись, несчастные, горя…

    Слушающих охватывало волнение, одни горестно вздыхали, другие вставляли короткие замечания:

    — Вот какое несчастье…

    — Только там, видно, хорошо, где нас нет…

    — Горькая наша доля.

    Перечислив все посещенные местности и обрисовав общее положение скитающихся из края в край переселенцев, вятич перешел к личным переживаниям, и в его голосе звучало много горечи, когда он говорил о себе: