Выбрать главу

    — Пожалуйте! Сюда пожалуйте, ваше высокородие! Наверх милости просим…

    Поднимаясь по высокой, крашеной лестнице, устланной цветной дорожкой, Зайцев думал сентиментально:

    «Странно! В печати много кричат о том, что русский мужик измельчал, огрубел, часто готов на преступление… Вот вам образец истинного русского добродушия, гостеприимства… Да… Есть еще люди. Есть!»

    Поднялся наверх, а впереди, как из земли, опять вырос хозяин:

    — Сюда, ваше высокородие! Сюда пожалуйте! Эй, Гришка! Сюда вещи его высокородия…

    Зайцев, улыбаясь, вошел в отведенную для него комнату и приятно удивился. Чистая кровать с белоснежной простыней, большое дорогое зеркало, мраморный умывальник, шторы с розовыми лентами. Потолок и стены покрыты масляной краской, и на нежнолазоревом фоне разбросаны зеленые букеты. Над самой кроватью висела олеография в золоченой раме, где был изображен Фауст, подкарауливший у окна Маргариту. И Фауст и Маргарита друг другу улыбались, а коварный Мефистофель, сзади Фауста, корчил рожу и для чего-то высунул огненно-красный язык…

    Зайцев медленно раздевался и думал, что в этой приятной обстановке он чувствует себя превосходно, «как дома».

    — Хорошо у вас тут… Вот мне бы теперь умыться…

    — Сию минуту, ваше высокородие.

    Яков Семеныч исчез, точно провалился, а через несколько минут пришла плотная, босоногая баба с ведром воды. Налила в умывальник и сказала певуче:

    — Пожалуйте…

    Зайцев с наслаждением умывался, фыркал, чистил зубы, и сзади резко выступала его слегка загорелая, жирная шея. Долго стоял перед зеркалом и нашел, что еще «очень сохранился». Надел чистое белье и подумал, что недурно бы теперь выпить чаю.

    С улицы надвигались в окна нежные полутени сумерек — милые дети ранней северной весны. Прижимались к окнам и, робкие, точно жаловались на то, что слишком медленно идет весна и мучительно хочется звуков и солнца. Что там, за перелесками, где чернеют истомленные ожиданием пашни, еще холодно по ночам, и звонко отдается мерзлая земля. Что все там — и земля, и деревья, и луга, где реют туманы по ночам, живет и дышит радостью ожидания жизни, сотканной из песен без слов, из жгучих лучей и человеческих голосов, что будут звучать рядом с золотистыми колосьями…

    Пришла опять босоногая, плотная баба и принесла зажженную лампу с синим стеклянным абажуром. Поставила на стол, быстро метнула на Зайцева глазами и вышла. Почти тотчас же появился Яков Семеныч, погладил бороду и пригласил:

    — Чайку милости просим. С дорожки…

    — Да ведь я бы и здесь напился: чай и сахар у меня есть…

    — Помилуйте! Ежели не брезгуете…

    — Я с удовольствием. Я — человек простой…

    — Приятно слышать!..

    Еще немного полюбезничали, и Зайцев направился за хозяином. Прошли в большую, такую же расписную комнату, посредине которой стоял круглый стол, накрытый скатертью с массивными кистями. Задорно шипел пузатый никелированный самовар, стояли вазы с вареньем разных сортов, и заманчиво выделялся пухлый пирог с яблоками. На соседнем столе помещалась «выпивка» с закусками.

    Из-за стола поднялась дородная женщина, очень белая, рыхлая, свежая, с голубыми глазами и небольшим, пухлым и нежным ртом. Жеманно потупила глаза, а Яков Семеныч рекомендовал:

    — Моя супруга — Анна Ивановна…

    Зайцев деликатно шаркнул ногой и пожал руку у Анны Ивановны. И невольно подумал, что его собственная рука, также пухлая и белая, как у женщины, погрузилась на секунду в подушку…

    Помолчали. Чай наливала Анна Ивановна, и Зайцев заметил, что руки у нее немного дрожали, что она краснела и волновалась, а высокая грудь ее, под просторной кофтой, переливалась студнем.

    Яков Семеныч вдруг спохватился, встал с места и, указывая на бутылки, пригласил:

    — Ваше высокородие! С дорожки…

    — Гм… Я ведь плохо, Яков Семеныч, на этот счет.

    — По маленькой… По баночке.

    — По баночке?

    — Да-с…

    — Хе-хе! В первый раз слышу: по баночке! Ну, хорошо… А хозяюшка?

    — И она выпьет… Анюточка! Поддержи коммерцию.

    Хозяйка, краснея, встала, зашуршала платьем.

    И Зайцев, опрокидывая рюмку водки, косил глаза на Анну Ивановну и думал про хозяина:

    «Недурно устроился, шельма'»

    Пили чай, разговаривали, прикладывались к «еще по единой», и мысли у Зайцева, розовые и праздничные, сходились в одном: что хозяин, несомненно, хороший человек, гостеприимный, и та грань жизни, где слабо очерчивались черные мужицкие тени под серыми соломенными кровлями, тушевалась в приятной обстановке, где шумел никелированный самовар, а чай разливала пышная женщина с пылающим лицом и наливной грудью… Думал об этом и невольно поморщился, когда вспомнил, что там, в звонкоголосом городе, осталась жена, которая недавно вынесла трудную операцию и походила на выжатый лимон. Вспомнил ее прозрачные, костлявые руки, с тонкими, бескровными пальцами, заостренный нос и вечное болезненное нытье, в котором выступало одно выпукло, что он — лично — в жизни «не практик». Невольно в душе сорвалось мысленно-злобно:

    «Гимназию окончила… На курсах была… А что, собственно, она мне доставила в жизни? Вечные болезни, операции, заостренный нос и погоню за практическими понятиями… Черт бы их забрал, всех этих умных, практических женщин! Ведь вот сидит женщина сейчас: здоровая, непосредственная, без фраз, без рисовки… Н-да!..

    Хотелось думать о другом, и Зайцев спросил хозяина:

    — Вы что? Исключительно торговлей занимаетесь?

    Яков Семеныч вытер платком потное лицо и ответил:

    — Все помаленьку: и торговля, и хлебопашество… Сепараторы вот поставил недавно…

    — А это что такое?

    — А это масло сливочное выделываем… Это недавно, ваше высокородие… Постараюсь доставить вам маслица…

    — Ну… я ничего не беру!..

    — Это так, ваше высокородие: гостинец… Для нас ничего не стоит…

    — А много засеваете?

    — Десятин сто…

    — О-го! Арендуете землю?

    — Нет, своя собственная…

    — Так. А торговля идет?

    — Плохо: беднота все больше… С хлеба на квас перебивается. И все в долг больше даю…

    — Отдают?

    — Ну, не всякий раз. Иной просит подождать до осени, до уборки хлеба, значит, а затянет года на два. Ну и ждешь. Судиться я не люблю, ваше высокородие, а все честью: отдадут — ладно, не отдадут — жду… Не поверите: есть долги рублей на двести.

    — Так… ведь это вам убыточно?

    Яков Семеныч взглянул на икону, широко перекрестился и сказал проникновенно:

    — Господь не оставит. Мы больше на господа надеемся… Вот ныне летом хочу в Верхотурье сходить — к мощам Симеона праведного. И даю в долг почему? Я уж вам по правде…

    — Пожалуйста!

    — Душа болит, ваше высокородие! За всех у меня душа болит — это вам и моя супружница скажет. Придет в лавку бабенка али мужичок — и в ноги: батюшка, такой-сякой, отпусти чаю-сахару и прочего… Да ведь вы, говорю, старое не отдали? Опять в ноги: все отдам осенью! Душа не камень, ну… и раскиснешь! Запишешь в книгу лавочную карандашом, а ныне, говорят, в судах такие книги в расчет не принимаются… Надо, значит, чтобы книги были по форме и чтобы расписка покупателя в книге была собственноручная… А нам где это? Ежели по-настоящему книги заводить — с разными там формами да с письмоводителями — так сам, извините за выражение, без штанов останешься!..

    — Яшенька! — кокетливо-укоризненно протянула Анна Ивановна.

    — Хе-хе! — отозвался Зайцев. — Это ничего, хозяюшка: Яков Семеныч — русак. Хе-хе!

    — Именно русак-дурак, ваше высокородие! Правильно сказали: русак-простак всякому верит, потому что душа у него такая. Ну, вот так и живем день да ночь — сутки прочь… А сам трудолюбие всякое люблю: не могу без дела. Приступал к делам без ничего, можно сказать, а теперь, слава всевышнему! Бывало, покойная жена, Елена Ивановна…