Выбрать главу

    На другой день вскрывали труп убитой Катерины Коркиной. Резал фельдшер, молчаливый и лысый человек в очках, а врач Мандель — курчавый и тучный еврей — следил за вскрытием, записывал в протокол и, по привычке, ронял вслух заученно: „твердая мозговая оболочка в затылочной части, равно, как и мозг, в соответствующей доле — найдены в двух местах разорванными осколками костей“.

    Зайцев курил и смотрел в самое лицо убитой. Она была еще молода, и странно тянули к себе сурово-красивые черты застывшего навеки лица. Резко очерченные крупные губы были сжаты, а из-под век, на одном из которых краснело кровяное пятно, чуть-чуть мерцали незрячие зрачки.

    Зайцев смотрел и думал сентиментально:

    „Эх, жизнь! Вот умерла — молодая, красивая…. Жить бы, да жить! И все темнота народная: напился, мерзавец, и жену бить. Где это сказано: „будет бить тебя муж“? Решительно все забыл… А жаль: молодая, красивая…“

    А мертвая презрительно поблескивала незрячими зрачками и точно подтверждала, что жизнь, действительно, не шутка.

    После вскрытия, когда все было оформлено, Зайцев допрашивал в волости обвиняемого — Корнея Коркина, который пока содержался под стражей при волости. Мрачный и красивый, Коркин сознался, что бил жену „в пьяном виде“, но убить совсем намерения не имел. И говорил хрипло:

    — Грех такой вышел… Знать, на роду заказано — каторги испробовать. Ну, что ж! Все равно…

    И это „все равно“ дышало чем-то, действительно, равнодушным ко всему на свете.

    — За что вы ее, собственно, били? — допытывался Зайцев.

    — Это… мое дело! — отрезал обвиняемый.

    — Вас придется отправить в тюрьму…

    — Все равно: я в ваших руках…

    — Вы в руках закона… правосудия…

    Коркин чуть заметно ухмыльнулся и сказал:

    — Конечно… по закону вон людей вешают…

    — Я вас прошу не касаться этого!..

    — Я к тому сказал, ваше благородие, что закон не может знать, что у меня есть на душе… За Катерину я пойду в каторгу по своей совести… Сам желаю этого!

    Зайцев посмотрел на него внимательно и подумал: „Тоже… душа болит…“

    Закончив допрос обвиняемого и свидетелей, Зайцев медленно шел к дому Якова Семеныча. После холодных весенних дней, что были до этого, сверкало ослепительное солнце, было тепло и празднично, точно весна, чувствуя себя виноватой, надумала сразу бросить везде и звуки, и краски. Встречались мужики и кланялись. Неизвестно почему, Зайцев всем козырял по-военному, и что-то точно пело у него в душе при мысли, что он — сила здесь, что золоченые пуговицы внушительно поблескивают, а толстый портфель подмышкой дополняет солидное впечатление…

    Пришел на квартиру и приятно удивился. На столе оказалась записка от доктора Манделя с извещением, что местный батюшка, отец Василий Гонибесов, приглашает вечерком „посидеть“ и сыграть в винт. В конце доктор добавил, что „батюшка очень приятный и радушный человек“.

    Зайцев решил вечером сходить к батюшке и думал:

    „Завтра утром уеду — успею домой. Очень хороши эти внезапные знакомства: необходимо знать людей шире — пригодится…“

    Пообедал заодно с Яковом Семенычем и женой его. Все было приготовлено вкусно и обильно, но сама хозяйка выглядела днем не так заманчиво, как при огне. Обрисовались крупные морщинки около глаз, и шея казалась уродливо-жирной.

    Зайцев, плотно пообедав, решил поспать до вечера. А вечером, когда гасли последние лучи солнца, оделся, долго стоял перед зеркалом, внимательно изучая лицо, и решил опять, что выглядит „молодцом“.

    Дом, где жил священник, оказался недалеко, тут же на церковной площади. Выделялся стройкой и садом, где росли тополи, березы, черемухи и, точно сирота, чернела одинокая, крупная сосна. В саду были пчелиные ульи, дорожки, усыпанные песком, и беседка в старинном вкусе. Зайцев осмотрел все это сквозь редкую изгородь и подумал:

    „Недурно: что-то тургеневское…“

    Парадное крыльцо со звонком выходило на улицу, и Зайцев, надавив кнопку, одобрил:

    — Современно!..

    В прихожей его встретил сам батюшка, дородный и свежий человек, с большой бородой, румяными губами, и пригласил густо:

    — Добро пожаловать! Весьма рады! Прошу покорнейше…

    В зале, куда вошел Зайцев, сидел уже Мандель и беседовал с матушкой — маленькой и полной женщиной. Мягкая мебель, ковры, драпировки у дверей и диван, над которым в золоченой раме висела картина, изображающая „Море ночью“. Моря, собственно, не видать было, а из синевы фона резко выделялись паруса какого-то судна да огромный месяц, почему-то ужасно желтый, легкомысленно усевшийся на самом кончике торчавшей мачты.

    Познакомились. Поговорили обо всем понемногу: о семьях, о ранней весне, о посевах. Батюшка рассказал, мимоходом, такой анекдот из семинарской жизни, что матушка не выдержала и вышла „по хозяйству“. Пришел молчаливый и лысый фельдшер в очках, приготовил стол с закусками и винами. После предварительной выпивки засели за карты. Батюшке не везло, Зайцев выигрывал, а молчаливый фельдшер после каждой игры подходил к столу и выпивал. Доктор Мандель больше проигрывал, но был совершенно спокоен и посвистывал.

    В разгар игры в залу вошли еще двое: высокий, сухопарый семинарист с прыщеватым лбом, толстым носом, но умными серыми глазами, и девушка — полная, смуглая, с слегка розовыми щеками. Батюшка взглянул на Зайцева и произнес:

    — Это мои дети: Семен и Людмила.

    — Очень приятно…

    Семинарист небрежно ткнул Зайцеву руку и произнес октавой:

    — Гонибесов…

    — Очень приятно!.. Судебный следователь Зайцев.

    Помолчали. Зайцев наклонился к батюшке и спросил любезно:

    — Вероятно, дети ваши учатся?

    Отец Василий усмехнулся и ответил:

    — Да, учились, а теперь изгнаны…

    — Неужели? За что?

    — Спросите их. Говорят, что ныне в училищах режим невозможен. Сынка вытурили из шестого класса семинарии, а дочку из епархиального… Господь послал утешение на старости лет: обрадовали! А я, можно сказать, ночей не досыпал и все думал: вот окончат ученье и в люди выйдут… Не тут-то было!

    Людмила густо вспыхнула, повернулась и вышла из залы. Семинарист не моргнул глазом, спокойно уселся около бутылок и налил себе рюмку водки. Выпил, закусил и еще налил.

    — Ты бы, Семен… того!.. — внушительно оглянулся на него отец Василий.

    — Не беспокойтесь, папаша: вашего достоинства не уроню!..

    — Я не об этом…

    — Не беспокойтесь!..

    Батюшка замолчал. Откуда-то выплыла матушка, тихо подошла к сыну и что-то прошептала ему на ухо. Семинарист налил третью и произнес сочно:

    — Не беспокойтесь, мамаша!..

    Матушка опять беззвучно уплыла куда-то. Семинарист закурил папиросу и начал смотреть на играющих. Чтобы несколько разрядить атмосферу, Зайцев спросил отца Василия:

    — Вам, батюшка, знаком Яков Семеныч?

    — Лушников?

    — Да.

    — Еще бы: церковный староста, не скуп на благолепие храма и имеет благословение от евладыки. Превосходный человек!

    — Я думаю так же. Притом замечательно гостеприимный субъект!.. Я у него остановился и — представьте — сам пригласил…

    — Весьма приятный человек! — подтвердил батюшка.

    — И, кажется, добрый?

    — Душевный человек!

    Семинарист прозвенел рюмкой и прорычал октавой:

    — Первый… м-м-м-ерзавец!

    Все затихли.

    — Г-р-р-р-абитель! Мироед!

    Зайцев разинул рот, чтобы возразить, но семинарист бросил опять:

    — Ати-л-ла!

    — Но, позвольте, молодой человек…

    — Нет, вы позвольте!..

    — Семен! Так со старшими не говорят, — строго произнес отец Василий.

    — Я не умею деликатничать, папаша, уж извините! Не понимаю: зачем представлять людей в розовом виде, если не знаешь их досконально… Яков Семеныч… Приятный человек… Малина… мармелад, печенье! Благословение от владыки… Тьфу! Вы, господин судебный следователь, не читали Шиллера?