Кукушкин зашевелился и после нового крика, осторожно стукая каблуками, пошел в комнату. Потупив голову, он стал у порога и замер. И на этого жалкого человека капитан мог сердиться!
— Кукушкин!
Пальцы денщика слегка зашевелились и снова оцепенели.
— Украл деньги?
— Украл… не… не…
Голос Кукушкина дрогнул, и пальцы зашевелились быстрее. Капитан молчал.
— Значит, теперь судить тебя будем?
— Ваше благородие… Не дайте погибнуть…
Капитан быстро вскочил и, подойдя к Кукушкину, взял его за плечи.
— Дурак ты, дурак. Да разве же я и вправду? Эх, ты! — Капитан дернул Кукушкина и, повернувшись, подошел к окошку, точно в эту темную рождественскую ночь можно было хоть что-нибудь увидеть на улице. Но капитан увидел и, поднеся руку к лицу, смахнул что-то, что мешало видеть яснее.
— Ваше благородие…
В голосе денщика слышалось то самое, что так удачно смахнул капитан. Жирная спина капитана была неподвижна.
— Ну что? — глухо донеслось от окна.
— Ваше благородие… Накажите меня.
— Будет, будет глупости говорить.
Николай Иванович обернулся, и Кукушкин, с размаха бросившись на колени, хотел обнять его ноги. С выражением растерянности, страдания и умиления на оплывшем красном лице капитан приподнял его, неловко поцеловал в стоявшие дыбом волосы и, отрывая руку от его губ, шутливо и сконфуженно отпихнул от себя.
— Пошел, пошел!.. Что я поп, что ли? Налей-ка водки в графинчик! Живо! Одна нога там, а другая здесь.
О, ужас! Толстопузый графин, десять лет служивший капитану верой и правдой, подхваченный ловкой рукой денщика, взлетел в воздух, показал свое пустое дно, некоторое время повертелся около руки и, окончательно решившись, упал и разлетелся на куски.
— Ничего, брат. Тащи четверть!
…Длинна и темна рождественская ночь. Давно уже спит крещеный мир. Только в окнах капитанского домика еще светится огонек, бросая желтоватый отблеск на снег…
— Так ты говоришь, деньги домой отослал?
— Так точно, вашебродь. Я вам, вашебродь, зараб…
— Но, но! Что за глупости?
Капитан пыхнул папироской и, глубже усевшись в разодранное кресло, блаженно закрыл глаза. Кукушкин сидел на кончике стула и, полуоткрыв рот, ловил каждое движение капитана.
— Так, ты думаешь, они рады?
— Помилуйте, вашебродь, да это я, уж это…
— Да, да.
…Длинна и темна зимняя ночь, но и она уступает перед силою всепобеждающего света… Белеет восток…
В капитанском домике укладываются спать. Кукушкин стягивает с капитана сапоги и, увлекаемый усердием, тащит с кровати и капитана. Капитан упирается и побеждает усердие денщика. Нежно прижимая к себе сапоги, конфузливо смотрящие на свет продырявленной подошвой, Кукушкин на цыпочках выходит.
— Постой… Так ты говоришь, дочь?
— Так точно, вашбродь. Авдотья.
— Ну, иди, иди.
Удивительно, что горькие мысли, предзнаменовавшие начало запоя, на этот раз солгали; ни на следующий, ни на другие дни запой не являлся.
1898
ПЕТЬКА НА ДАЧЕ
Осип Абрамович, парикмахер, поправил на груди посетителя грязную простынку, заткнул ее пальцами за ворот и крикнул отрывисто и резко:
— Мальчик, воды!
Посетитель, рассматривавший в зеркало свою физиономию с тою обостренною внимательностью и интересом, какие являются только в парикмахерской, замечал, что у него на подбородке прибавился еще один угорь, и с неудовольствием отводил глаза, попадавшие прямо на худую, маленькую ручонку, которая откуда-то со стороны протягивалась к подзеркальнику и ставила жестянку с горячей водой. Когда он поднимал глаза выше, то видел отражение парикмахера, странное и как будто косое, и подмечал быстрый и грозный взгляд, который тот бросал вниз на чью-то голову, и безмолвное движение его губ от неслышного, но выразительного шепота. Если его брил не сам хозяин Осип Абрамович, а кто-нибудь из подмастерьев, Прокопий или Михайла, то шепот становился громким и принимал форму неопределенной угрозы:
— Вот, погоди!
Это значило, что мальчик недостаточно быстро подал воду и его ждет наказание. «Так их и следует», — думал посетитель, кривя голову набок и созерцая у самого своего носа большую потную руку, у которой три пальца были оттопырены, а два другие, липкие и пахучие, нежно прикасались к щеке и подбородку, пока туповатая бритва с неприятным скрипом снимала мыльную пену и жесткую щетину бороды.
В этой парикмахерской, пропитанной скучным запахом дешевых духов, полной надоедливых мух и грязи, посетитель был нетребовательный: швейцары, приказчики, иногда мелкие служащие или рабочие, часто аляповато-красивые, но подозрительные молодцы, с румяными щеками, тоненькими усиками и наглыми маслянистыми глазками. Невдалеке находился квартал, заполненный домами дешевого разврата. Они господствовали над этою местностью и придавали ей особый характер чего-то грязного, беспорядочного и тревожного.