Выбрать главу

Иван молчал, безотрывно смотрел на желтый листок пламени в лампе и думал, что против волков хорошо иметь спички. Вдова уже сидела рядом, ласкалась и обольщала, обдавая парня красным зноем, но он не внимал ее прикосновеньям. С непривычки он захмелел сразу и, хоть вспомнил про теткин сундучок, уже не имел воли подняться. Тут вдова привернула огонь; Иван смущенно обернулся, но на ее месте стояла тьма, насыщенная тем же красным пахучим паром. Глухая тишина его взвилась, зазвенела, понеслась; второпях он ударил что-то зыбучее, но красный пар лишь засмеялся, тешась его сопротивлением... Он заснул лишь к рассвету и видел во сне тихую лесовую дорогу, зимник, пропорошенные смутной, волнительной грустью об Лёнке...

Стремясь избегнуть пересудов и не надеясь на новые от Ивана любовные подвиги, вдова разбудила его рано и, некормленого, вытолкала на улицу через двор. На сытом и чужом ее лице не приметить было следов минувшей ночи, истощившей Ивана; изнемогшая от одиночества, не насытила Иваном тоски своей вдова, а исправные мужики еще не возвратились с войны... Горя стыдом за первое в жизни такое приключение, Иван и не пытался остаться долее у бабы.

С минуту, пока злостно громыхал за воротами засов, он стоял в раздумье, потом вздрогнул и цельным снегом побежал к околице. Тело болело и томительно сосало в спине, пока снова не вошел в лес, только что виденный во сне. Тут все умолкло: и боль и стыд, потому что собственная его тишина совпала с тишиною мира. Каждый шаг пространства был ему здесь волнительно знаком, любое дерево втайне знал он по имени, помнил в лицо всякий можжевеловый куст. Сотни раз бывал тут, но и в этот раз порадовала его немая торжественность утра, в котором как бы крылась и его собственная неосмеянная правда. Грудь наполнялась упруго и весело, а тело стало легкое, и нести его навстречу судьбе было необременительно. Вдруг Ивану захотелось крикнуть, и он не крикнул лишь потому, что на дороге вдалеке показались сани. — Эка, спеши, парень... там у Крутилиных ночью коня свели! — скороговоркой прокрикнул старичонка из саней, но признал глухого и только рукой махнул, причмокивая наливной своей кобылке. Тревога слов его не коснулась Ивана, а к концу пути и вовсе выветрились его вчерашние печали; он чуял только голод, а когда распахнулась перед взором последняя равнина во всем своем снеговом великолепии, опять готов он стал к удивительным своим приключениям. Было близ полдня, и уже плелись навстречу Ивану незнаемые люди в солдатских рубахах.

Взойдя на холм, который главенствовал над деревней, Иван с тоской остановился на вершине. Внизу, возле амбаров, где с адамовых времен сбирались сходы, толпился народ. Гневные вздымались над головами кулаки, и в ярости суетили по снегу мужиковские валенки; густой пар дыханий стоял над сходом. Вперемежку с мужиками топтались захожие солдаты, числом до дюжины, и также обсуждали ночное происшествие. Два добродушных мужика с обындевелыми бородами держали под руки кузнеца Зотова, а остальные сплотились в кольцо, предотвращая бегство. Кузнец, известный конокрад в округе, мрачно усмехался на грозное мирское судбище, материл и плевался, заранее примирясь со своею участью. Тем временем высокий и худой мужик, сам Фома Крутилин, держал слово перед миром... не столь перед миром, сколь перед захожими солдатами... и даже не столь, пожалуй, перед солдатами, сколь перед темной силой их винтовок, на которые и косился обозленным глазком. — ...я и спрашиваю, мужички, что ж этто за явление? — домогался мирской справедливости Фома. — Етак придется коня на ночь прямо в избу вводить! Лошадка-то, главное дело, фартиста, как щука растягалась в беге... Властей ноне посымали,— сами, дескать, правьте собою, мужички... а как же править, коли ворье тем временем и штаны с тебя сымет, и избу за плечами унесет. Опять же сидит, эвось, Зотов, бесскорбно сидит, без слезиночки, пакостит мир словами до упада, а чтоб покаяться, так и мысли нет! Кайся, подлец, свел ты мою Воронуху?! — тоненько прокричал Крутилин, в изнеможении ударяя шапкой о снег. — Ну, и свел, — угрюмо сознавался кузнец, свертывал цигарку и сплевывал на снег побойную кровь. — Расстрелять, сукина сына... по военному времени! — в тишине молвил ближний солдат и раздумчиво поковыривал винтовкой утоптанный снег.

Уже вступал в силу приговор злодею, произнесенный устами захожих людей, как вдруг вышел на средину схода Василий Брагин; ростом был он невелик, языком зол, сердцем немилостив. У него всегда слезились больные глаза, и никогда не глядел он никому в лицо, и оттого ценил и боялся мир суждений Василия Брагина. — Думатся мне, —начал он, своеобычно пощипывая колючую свою сединку,— не придет боле кузнецу в разум чужими коньками баловаться... — Он имел в виду ночные кузнецовы побои. — А только чем Зотова казнить, лучше нам своею рукою наших коней пострелять. Кузнец у нас один, мужички, на полторы волости... он нам и кобылку кует, и жеребеночка, скажем прямо, коновалит, и шину перетягиват на колесе. Зотов в нашем хозяйстве первый гвоздь, Зотова в ямку рано пхать. Мы солдатикам премного благодарны... как обреклись они войне и везде живут по военному закону, а нонче, скажем прямо, соскучились ребята по работке. А только кузнеца мы заступим и в забаву солдатикам не дадим! — Он сделал передышку и вскинул сощуренные глаза на холм, откуда уже спускался в деревню глухой Иван; в ту минуту слезящиеся глаза его смотрели бесстрастно и мудро. — А и пропускать нам такого случая немысленно... надо нам злых людей смертию острастить. Кузнец у нас один, мужички, а плотников четверо. Вот и думатся мне, что легчай нам на такой предмет с плотником распроститься, чем с кузнецом...