Выбрать главу

Он спрыгнул с бревна и разом замешался в толпе. Никто не посмотрел на Василия Брагина, но всяк думал его мыслью и решал его решением. Тут-то и протолкался Иван в круг мирского сборища, одолеваемый губительным любопытством глухого.

Все молчали, и вдруг он заметил, что все глядят на него. Он был сирота, он был плотник, он был убожий человек, оплакивать которого было б некому; он был виновен потому, что миру нужна была его вина. Он заулыбался по сторонам, но лица у всех стали на один покрой, чужие и холодные. — Смирись, Иван, все равно тебе! — сказал ближний старик, грозя Ивану сведенным пальцем. — Пожалей мир, Ванюша. Сам видишь, одолели конокрады, а уж мы тебя не забудем. — Как сына похороним... во! — крикнули сзади, и голос покорял своим искренним отчаянием, но Иван не слышал.

Он удивился протянувшимся к нему отовсюду рукам и заметался, но сход уже сдвинулся с места и повлек его среди себя за деревню. Бесстрашно улыбаясь и не оправдываясь, ибо даже помыслом не согрешил против мира, он шел с толпою за деревню; он только думал, что приключения его пошли как-то уж слишком быстро. Ему казалось даже, что он обманывает мир своею якобы виною, — это и было причиной его конфузливой улыбки. Выйдя за околицу, толпа пошла по цельному снегу поля; позади деловито ковыляли старики, а впереди неслись ребятишки, бежавшие взглянуть на последнее Иваново приключение. Его поставили у овражка, и двое солдат, чьи глаза глубже, чем у прочих, завалились под лоб, зарядили винтовки. В тот же миг, как по сговору, высоко заголосили бабы.

Там было ветровое место, и в разметанном снегу торчали черные будыли тысячелистника; Иван сорвал один из них и, растерши в пальцах, потерянно нюхал его густой и острый на морозе ромашковый запах. Он все еще улыбался и, только встретясь взглядом с двумя прищуренными солдатскими зрачками, уразумел многое из своей судьбы и, прежде всего, горькое несоответствие свое стремительным бурям мира. Опять воспомнился Ивану забытый теткин сундучок, наследство, но уже некогда было думать о сундучке. — Лёнке кланяйтесь,— только и крикнул он в воздух, где парила птица, и вторично на протяжении дня собственная его тишина совпала с тишиною мира.

1927

Бродяга

Чаи походил на сенной настой, а сахар отзывал керосином. Чадаев скинул недопитое блюдце на стол и рассеянно внимал гомону постоялого двора. К полудню, как всегда в дни воскресных базаров, сутолока возрастала, но Чадаева облекала пустая тишина. Вдруг он грузно встал и с руками, выкинутыми вперед, двинулся в заднюю дверь трактира. Блюдя беспорочную славу заведения больше, нежели единственный глаз свой, трактирщик вышел следом, но подозрения его пришлись впустую.

В зеленоватых пахучих сумерках двора, пронизанных лучами из щелей, постоялец запрягал свою кобылу. Мягкая и расплетистая, она неохотно отрывалась от сытной кормухи; постоялец не сердился, он не замечал. Однако он поднял с грязной соломы оброненную кем-то краюшку хлеба и долго глядел на нее, прежде чем положить в дорожную суму. Тут, разочаровавшись в чадаевском секрете, трактирщик выступил из своего укрытия, и Чадаев смутился.

— Дома-то ведь собаки встренут, — тихо сказал он про хлеб. — А я тебя рази спрашиваю, человек, кто тебя встренет? — откликнулся тот и, поморгав злым, смешливым глазом, ушел вовнутрь трактира.

Чадаев выехал со двора.

Рассыпчатыми жавороночьими трелями опутан был апрельский полдень. Слепительно рябились лужи, неуловимое журчанье наполняло мир. Просачиваясь в сердце, оно вселяло приятную, почти хмельную легкость, — но бесчинством ошалевших стихий показалась Чадаеву эта сорок пятая его весна. Достав из-за пазухи письмо жены, ради которого до срока и вопреки смыслу покидал уезд, он снова попытался понять его задиристые каракули. «Дорогой мой супруг, — прочел он больше по памяти, — я скучаю. Дорогой мой супруг, я кажный день плачу. Дорогой мой супруг, не знаю, как время провести. Дорогой мой супруг, мы гулям...». Слова шумели на ветру, лукавили, хлестали Чадаева жестоким и счастливым смехом. С той же силой ударил он кнутом кобылу, и полоз зашипел унывней в разъезженной колее.