Когда я проснулся, было уже светло и солнечно. Вокруг все пестрело и шевелилось: овцы, люди, волы, собаки. Всюду дымились костры.
Блох стоял, повернувшись лицом к солнцу, искал под мышками и на шее вшей. Человек, который укрыл мне ноги ковром, рубил на куски только что зарезанного барана. Два мальчика и девочка в высоких белых барашковых шапках играли с козлом, привязанным к телеге. Из шатра неслось монотонное бормотание женщины. Я встал. Во рту был неприятный вкус жеваной резины.
- Абрам, слышали, как эта женщина причитала всю ночь? Я насилу заснул.
- Да. Что это такое?
- Наверно, над покойником.
У Блоха лицо отразило испуг и отчаяние. Казалось, он хотел закричать: "Какой покойник? Я не могу, я не хочу! Довольно с меня покойников!" Он спросил:
- Откуда?
- Наверно, ночью кто-нибудь умер.
Мы подошли к телеге и заглянули в шатер. Слабо горела тоненькая восковая свечка, вставленная в бутылку. Тощая женщина с отвисшими грудями и молодым, но по-восточному старообразным лицом сидела на земле. Она скрестила на животе худые коричневые руки и, мерно покачиваясь взад и вперед, пела вполголоса свою безысходную песню. Крупные слезы катились по ее грязным щекам. Возле нее лежало что-то маленькое и неподвижное, похожее на куклу. У самой свечки белел ситцевый детский чепчик и тонко золотилась прядь коротеньких волосиков.
Тогда я вспомнил, как вчера вечером опрокинулся воз беженцев.
II
Потом мы долго шли и точно не знали, по каким дорогам нужно идти, чтобы выйти к Дунаю. Изредка слышались пушечные выстрелы. Иногда мы наталкивались на деревни, полные беженцев, отставших солдат, обозов. То целыми сутками брели одни среди степей, на десятки верст, ровных, как лист бумаги. Мы голодали, и если где наталкивались на съестное, - набрасывались на него и пожирали. В деревнях мы шарили по дворам, стреляли в свиней из тяжелого солдатского револьвера и варили сало, но хлеба и соли у нас не было, и все время мучила изжога. От усталости и потрясения временами я ненавидел Блоха, и мне хотелось быть одному и плакать. Меня преследовали, как навязчивый кошмар, картины сытой, мирной и спокойной жизни. Часто мне казалось, что я ем в кондитерской пирожные и пью молоко, и в это мгновение я готов был дать отрубить себе левую руку за пирожное. Мне представлялось время, когда я был болен скарлатиной, выздоравливал и за мной ухаживал отец, читал вслух Куприна, играл "Месяцы" Чайковского, и я получал от одной гимназистки письма, которые казались тогда изумительно светлыми, нежными и дорогими.
...Наконец, мы пришли в жуткую деревню. В ней было пусто и страшно тихо. Жители уже успели выехать. Только шелудивые голодные собаки, похожие на волков, рыскали по дворам. Перед деревней окопалась наша пехота. Она ждала болгар. Серый день навис над белыми хатками с огромными медно-красными тыквами на соломенных крышах и железными решетками на окнах. Была осень. Мы выбрали себе недалеко от конца деревни домик, казавшийся лучше других, и решили в нем отдохнуть до следующего утра.
- Все равно - я дальше идти не могу, - сказал Блох.
Он натер себе пропотевшей портянкой ногу и еле двигался.
- Слава богу, что хоть до своей цепи добрались, - ответил я. - Батареи, наверное, недалеко. Версты две, не больше. Все равно раньше утра боя не будет. А утром успеем.
В хате все было перевернуто вверх дном. Столы опрокинуты, посуда побита. Треснувшая кадка с квашеными помидорами и перцем. Всюду пестрый хлам, лоскутья, спутанные разноцветные шерстяные нитки. Разлитый по полу рассол хлюпал под ногами. От него сильно пахло кислым и острым. Мы прошли в заднюю комнату, где было темно и чернел огромный очаг. Здесь Блох сбросил на пол телефонную станцию, которую все время таскал через плечо, сел на нее и сказал:
- Устал.
У него закрывались глаза.
- Ну, пойду на разведку, а вы кипятите воду для кофе, - сказал я и вышел.
Я обошел несколько грустных, разоренных хат, нашел деревянную ложку, бутылку с томатным соусом и поймал курицу в одном из дворов.
Трое румынских кавалеристов привязали коней к полуразобранному солдатами забору и варили что-то в котле, присев на корточки и протянув к огню озябшие лиловые руки. Я подошел к ним и сказал:
- Пына?*
______________
* Хлеб? (румынск.)
Румыны повернули ко мне головы и поспешно ответили плачущими голосами:
- Ну эст пыне! Нуй!*
______________
* Нет хлеба! Нет! (румынск.)
Я вынул из кармана десять кусков сахару и сказал, делая знаки руками:
- Вы мне пына, я вам Захар. Захар! Ладно? Пын - захар!
Румыны жадно взглянули на сахар и закивали головами. "Вот черти", подумал я. Они долго торговались. Несколько раз я прятал сахар в карман и делал вид, что ухожу. Они с беспокойством что-то кричали, и глаза у них тускнели. Я возвращался, и они опять оживали. Наконец, я выменял на десять кусков два больших галета, которые румыны извлекли из грязной бумажной упаковки с надписью: "Paine militara". Когда я уходил, они приложили руки к кепи. Я вернулся в избу, огонь в очаге уже ярко пылал. В котелке кипел кофе. Блох возился в соседней комнате, и у очага сидели какие-то румынские солдаты и разговаривали между собой. Из разговора этих румынских солдат я понял очень мало, но и этого было довольно, чтобы у меня потемнело в глазах. Блох сидел возле очага и прикуривал цигарку, скрученную из последней щепотки махорки. При свете огня ясно виднелись небритые щеки, горбатый нос, туго обтянутый кожей, и горло с кадыком.
- Послушайте, Блох, - сказал я ему шепотом, показывая глазами на румынских солдат, которые допивали кофе, - они только что говорили между собой, что деревня оставлена нашими войсками.