Тесть Цю предложил, чтобы каждый из нас внес по нескольку юаней, а он на эти деньги закажет вывеску. Понятно, у старика и мысли стариковские, не ведь он затеял это из любви к больнице, и мы не стали возражать. Он уже и название придумал: «Гуманное сердце — гуманное искусство» — немного банально, но, в общем, сойдет. Решено было завтра же с утра отправить тестя за вывеской. А госпожа Ван предложила подкрасить ее масляной краской, дождаться, когда мимо ворот будет проходить свадебная процессия, и водрузить нашу вывеску под звуки чужого оркестра — всего лишь обычная женская изобретательность, но Ван гордился так, будто он сам это придумал!
У ХРАМА ВЕЛИКОЙ СКОРБИ
Прошло более двадцати лет с тех пор, как не стало наставника Хуана. Все эти годы я неизменно совершал жертвоприношения на его могиле всякий раз, как мне доводилось бывать в Пекине. Только бывал я там не часто и очень грустил, когда осенние ветры заставали меня в иных местах: приносить жертвы на могиле наставника полагалось в девятый день девятой луны. Именно в эту пору он погиб. Я добровольно взял на себя труд совершать жертвоприношения: Хуан был самым уважаемым и самым любимым моим учителем, хотя он никогда не выделял меня среди других учеников — он равно любил всех нас. И все же из года в год осенью меня тянуло на его низенькую могилу под красными кленами, неподалеку от Дабэйсы — храма Великой Скорби.
Случилось так, что целых три года я не был на его могиле — жизнь бросала меня с места на место, и единственное, что мне оставалось, — это мечтать о Пекине. И вот в прошлом году, не помню уж по какому поводу, я приехал в Пекин, всего на три дня. Был праздник середины осени6, но я все же отправился в Сишань — кто знает, когда еще доведется попасть сюда вновь. В Сишань я поехал, разумеется, для того, чтобы побывать на могиле учителя. Ради этого стоило отложить дела, хотя, говоря откровенно, кто не надеется за три дня в Пекине переделать уйму дел? На этот раз я не совершал обряда — просто пошел на могилу, и все. У меня не было ни бумажных денег, ни благовоний, ни вина. Наставник не отличался суеверием, и я никогда не видел, чтобы он пил вино.
По дороге в Сишань я все время вспоминал своего учителя, каждую его черточку. Пока я дышу, живет и он, потому что навсегда остался в моем сердце. Всякий раз, когда я встречаю полного человека в сером халате, я пристально вглядываюсь в его лицо: именно таким сохранился в моей памяти учитель — полный, в сером халате. И стоит теперь нам, его бывшим ученикам, собраться за столом, как слова «А что наставник Хуан?» готовы сорваться у меня с языка. Но ведь я точно знаю, что его уже нет.
И зачем только он стал инспектором? Полный, в своем неизменном сером халате! Кем угодно мог он быть, только не инспектором. Но, видно, была на то воля Неба. Ведь, не займи он эту должность, не погиб бы в сорок с лишним лет.
Полный, с тремя складками на шее. Я часто думал, как трудно парикмахеру добираться до коротких волосков между этими складками. При всей моей любви к наставнику Хуану я не мог не признать, что его лицо, похожее на мясистую тыкву, должно было казаться смешным. Но глаза! Хотя верхние веки набрякли и превратили глаза в узкие щелочки, в этих глазах, черных и блестящих, угадывалась такая глубина! В них светились энергия, острый ум, мягкий нрав. Эти черные жемчужинки завораживали и проникали в самое сердце, они могли поймать человека, словно рыбку на крючок, и перенести в иной мир, полный света и добра. В такие минуты мешковатый халат учителя казался священным одеянием.
Случалось, кто-нибудь из учеников придумывал совершенно правдоподобную причину, чтобы отпроситься в город, однако учитель, еще не дослушав объяснения, начинал посмеиваться с таким видом, словно опасался, как бы ученик сам не проговорился, и тут же старательно выводил большими иероглифами увольнительную. И все же отпрашиваться надо было непременно, самовольные отлучки из школы категорически запрещались. Одно дело человеческие чувства, совсем другое — школьные правила, и тут уж ничего не поделаешь. Таков был наш школьный инспектор!
Его нельзя было назвать образованным, хотя каждый вечер в часы самоподготовки он занимался вместе с учениками. Читал он обычно толстенные книги, таких же устрашающих размеров была и тетрадь для записей. Его толстые пальцы с опаской переворачивали тонюсенькие страницы, словно боялись порвать их. Когда бы он ни читал, летом или зимою, лоб его покрывался капельками пота — ведь он не был человеком книжным. Иногда я украдкой наблюдал: выражение глаз, сдвинутые брови, вздувшиеся на висках вены и стиснутые зубы — все говорило о том, что он заблудился в таинствах сюжета. Но вдруг его лицо озарялось ему одному свойственной детской улыбкой — из груди вырывался вздох облегчения, а огромная рука вытирала со лба пот белым платком величиной чуть ли не с простыню.