— Какова-с?
— Эта дама очень красива.
— Да, это лицо сотворено для художника — и она позировала перед Майковым. Приятный художник. Я его знал еще в двенадцатом году, когда он был офицером. Очень нежно пишет. Государь любит его кисть. У меня есть несколько головок Марьи Степановны, но тут у нее у самой есть с нее этюд, где видно больше, чем одна головка… Это ничего, что она полна. Майков был ею очарован. Говорят, будто он религиозен, — я этого не знаю, но он в беззастенчивом роде пишет прелестно. Вы видали его произведения в этом роде?
— Нет, — я о них только слышал.
— Ну, так вы сейчас это можете видеть: давайте вашу руку и идите за мною.
И Канкрин почти втянул офицера за собою в спальню красавицы, где над газированным уборным столом висел довольно большой, драпированный бархатом, портрет Марьи Степановны. Портрет действительно был хорошо написан, известными нежными майковскими лассировками и с большою классическою открытостию, дозволявшею любоваться и формами и живым и сочным колоритом прелестного женского тела. Картина была вполне мастерская и вполне достойная живой красоты, которую она воспроизводила. Но майковские лассировки были очень нежны, а офицер был от природы сильно близорук и, чтобы рассмотреть картину, должен был стать к ней очень близко. Канкрин его сам к этому и подвинул, подведя вплотную к пышно убранному кисеею туалетному столику.
Тут и случилось самое неожиданное происшествие: офицер не заметил, как он запутался шпорами или саблей в легкие оборки кисейной отделки туалетного стола, а когда он нагнулся, чтобы поправить свою неловкость, то сделал другую, еще большую. Желая освободить себя из волн кисеи, он приподнял полу чехла и остолбенел: глазам его, как равно и глазам графа, представились под столом две неизвестно кому принадлежащие ноги в мужских сапогах и две руки, которые обхватывали эти ноги, чтобы удержать их в их неестественном компакте.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Молодой офицер был преисполнен жесточайшею на себя досадою за свою неловкость, и в то же время ему разом хотелось смеяться, и было жаль и этой дамы, и графа, и того неизвестного счастливца, кому принадлежали обретенные ноги.
Но положение сделалось еще труднее, когда офицер оглянулся и увидал, что сама Марья Степановна успела возвратиться и стояла тут же, на пороге открытой двери.
«Вот, черт возьми, положение!» — подумал он, и в его голове вдруг промелькнуло, как такие вещи разыгрываются у людей той или другой нации и того или другого круга, но ведь это все здесь не годится… Ведь это Канкрин! Он должен быть умен везде, во всяком положении, и если в данном досадном и смешном случае Марье Степановне предстояла задача показать присутствие духа, более чем нужно на седле и с ружьем в руках, то и он должен явить собою пример благоразумия!
Между тем картина не могла оставаться немою, — и граф был, очевидно, того же самого мнения.
Видя всеобщее удручение немою сценою, граф, нимало не теряя своего спокойного самообладания, нагнулся к задрапированному столу, из-под которого торчали ноги, и приветливо позвал:
— Милостивый государь!
Ответа не было.
— Молодой человек! — повторил граф.
Ноги слегка вздрогнули.
— Mon enfant,[4] — обратился граф к Марье Степановне, — не можете ли вы мне сказать, как зовут этого странного молодого человека?
— Его зовут Иван Павлович, — отвечала покраснев, но с задором в голосе хозяйка.[5]
— Прекрасная вещь, но как жаль, что он так застенчив! Зачем он от нас прячется?
— Так… просто застенчив…
— Что за причуды сидеть под столом!
— Он прекрасно вышивает и помогал мне вышивать сюрприз ко дню вашего рождения и… сконфузился.
— Сюрприз ко дню моего рождения…
Граф послал ей рукою по воздуху поцелуй и добавил:
— Merci, mon enfant,[6] Иван Павлович, выходите: вам там совсем неловко вышивать.
Гость под столом фыркнул от смеха и самым беззаботным, веселым голосом отвечал:
— Действительно, ваше сиятельство, неудобно.
И с этим вдруг, как арлекин из балаганного люка, перед ними появился штатский молодец в сюртучке не первой свежести, но с веселыми голубыми глазами, пунцовым ртом и такими русыми кудрями, от которых, как от нагретой проволоки, теплом палило…
Канкрин подал ему с лежавшего на столе серебряного plateau[7] большую черепаховую гребенку и сказал:
— Поправьте вашу прическу.
— Это напрасно, ваше сиятельство.
— Нет, она у вас в беспорядке.
— Все равно, ваше сиятельство, их причесать нельзя.
— Отчего?
— Они у меня не ложатся.
— Как не ложатся!
— Никогда, ваше сиятельство, не ложатся.
— Слышите! — обратился граф к офицеру; тот улыбнулся.
— Ну, а если их — эти ваши волосы намочить водою?
— И тогда не ложатся.
— Вот так натура! — подхватил граф и то же самое повторил, оборотясь к офицеру, а Марье Степановне сказал по-французски:
— А вы напрасно говорите, что он конфузлив.
— Он теперь оправился, потому что вы его обласкали.
— А-а, это очень быть может, — согласился граф и докончил:
— Ведите же нас, милая хозяйка, к вашему столу.
С этим он подал Марье Степановне руку и провел ее к столу, где всех их ожидал шоколад.
На Ивана Павловича действительно была сказана напраслина, будто он конфузлив; но тем не менее он все-таки не знал, куда деть глаза, и министр вступился в его положение и начал его расспрашивать.
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Служите ли вы где-нибудь, молодой человек?
— Служу, ваше сиятельство.
— И что же: везет ли вам на службе?
— Не знаю, как вам об этом доложить.
— Ну какое вы, например, занимаете место?
— Канцелярский чиновник.
— Еще не высоко! А давно уже служите?
— Пять лет.
— Что же вас не подвигают?
— Протекции не имею, ваше сиятельство.
— Надо иметь не протекцию, а способности и доброе прилежание при добром поведении. Это гораздо надежнее.
— Никак нет, ваше сиятельство.
— Что значит ваше «никак нет»?
— Протекция гораздо надежней.
— Что за вздор вы говорите!
— Нет-с, это действительно так.
— Перестаньте, пожалуйста! Это даже думать так стыдно.
— Отчего же, ваше сиятельство, стыдно, — я это беру с практики.
— С какой практики? Велика ли еще ваша практика! Вы так молоды.
— Молод действительно, ваше сиятельство, но все так говорят, и я тоже по себе заключаю: я считаюсь и способным, и все старание прилагаю, и ни в чем предосудительном в поведении не замечен, в этом, я думаю, Марья Степановна за меня поручиться может, потому что я ей уже три года известен…
— Ах, вы уже три года знакомы! — перебил граф. — Это раньше меня!
— Несколько менее, — заметила Марья Степановна.
— Да, действительно менее, — подхватил Иван Павлович.
— Он, однако, вовсе не застенчив, — шепнул ей на ухо граф.
— Вы его обласкали.
— Правда ваша, правда.
— А кто это, молодой человек, ваш главный начальник, при котором так мало значат труды и способности, а все зависит от протекции?
— Прошу прощения у вашего сиятельства: этот вопрос меня затрудняет.
— Не стесняйтесь! Мы здесь встретились просто у общей знакомой— милой и доброй дамы и можем говорить откровенно. Кто ваш главный начальник?
— Вы, ваше сиятельство.
— Как я!
— Точно так, ваше сиятельство: я служу в министерстве финансов.
— Ну, послушайте, — обратился граф по-французски к Марье Степановне, — он совершенно не застенчив.
Та сделала нетерпеливое движение.
— Отчего же я вас, Иван Павлович, никогда не видал? — спросил граф.
5
Имена героя и героини я ставлю не настоящие и фамилии их не обозначаю. От этого изображение эпохи и нравов, надеюсь, ничего не теряет. (Прим. Лескова.).