Выбрать главу

О Пунине разговор заходил считанные разы. Насколько легко она говорила о Шилейке, насколько охотно о Гумилеве, настолько старательно обходила Пунина. Сказала однажды, в послесловии к беседе на тему о разводе ("институт развода - лучшее, что изобретено человечеством", или "цивилизацией"), что, "кажется, прожила с Пуниным на несколько лет дольше, чем было необходимо". Дала прочесть копию его письма 1942 года, в котором он писал, как, умирая в блокадном Ленинграде, много думал о ней, и "это было совершенно бескорыстно, так как увидеть Вас когда-нибудь я, конечно, не рассчитывал". "И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому так совершенна, как Ваша... Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей - и это мне казалось особенно ценным, - а той органичностью, т. е. неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит, ...многое из того, что я не оправдывал в Вас, встало передо мной не только оправданным, но и, пожалуй, наиболее прекрасным... В Вашей жизни есть крепость, как будто она высечена в камне и одним приемом очень опытной руки". "...Я остался жить и сохранил и само то чувство и память о нем. Я так боюсь его теперь потерять и забыть и делаю усилия, чтобы этого не случилось, чтобы не случилось того, что так иной раз случалось со мной в жизни: Вы знаете, как я легкомысленно, не делая никаких усилий, даже скорее с вызовом судьбе терял лучшее, что она, судьба, мне давала". Он был арестован в 1949 году и в 1953-м умер в лагере - Ахматова показала мне фотографию ровного поля, утыканного геометрически правильными рядами табличек: колышек с прибитой фанерной дощечкой, и на каждой номер и еще несколько цифр - на передних цифры можно разобрать. Табличек столько, сколько мог захватить фотообъектив: это лагерное кладбище, предположительно то его место, где зарыто тело Пунина.

О браке с Шилейкой она говорила как о мрачном недоразумении, однако без тени злопамятности, скорее весело и с признательностью к бывшему мужу, тоном, нисколько не похожим на гнев и отчаяние стихов, ему адресованных: "Это все Коля и Лозинский: "Египтянин! египтянин!.." - в два голоса. Ну, я и согласилась". Владимир Казимирович Шилейко был замечательный ассириолог и переводчик древневосточных поэтических текстов. Египетские тексты он начал расшифровывать еще четырнадцатилетним мальчиком. Сожженная драма Ахматовой "Энума элиш", представление о которой дают воссозданные ею заново в конце жизни фрагменты "Пролога", названа так по первым словам ("Там вверху") древне вавилонской поэмы о сотворении мира, переводившейся Шилейкой. От него же, мне казалось, и домашнее прозвище Ахматовой - Акума, хотя впоследствии я читал, что так называл ее Пунин - именем японского злого духа. Шилейко был тонким лирическим поэтом, публиковал стихи в "Гиперборее", "Аполлоне", альманахе "Тринадцать поэтов". Вот одно из его стихотворений, напечатанных в 1919 году в воронежской "Сирене":

В ожесточенные годины

Последним звуком высоты,

Короткой песней лебединой,

Одной звездой осталась ты.

Над ядом гибельного кубка,

Созвучна горестной судьбе,

Осталась ты, моя голубка, -

Да он, грустящий по тебе.

Перед революцией он был воспитателем детей графа Шереметева и рассказывал Ахматовой, как в ящике письменного стола в отведенной ему комнате, издавна предназначавшейся для учителей, обнаружил папку с надписью "Чужие стихи" и, вспомнив, что в свое время воспитателем в этой семье служил Вяземский, понял, что папка его, поскольку чужие стихи могут быть только у того, кто имеет свои. В эту комнату Шилейко привез Ахматову после того, как они прожили тяжелую осень 1918 года в Москве в 3-м Зачатьевском переулке. Это было первое вселение Ахматовой в Фонтанный дом, 34 по Фонтанке: следующее случилось через несколько лет, когда она вышла замуж за Пунина, жившего там в 4-м дворе во флигеле. С Шилейкой она жила еще в квартире в служебном корпусе Мраморного дворца: "одно окно на Суворова, другое на Марсово поле". Посмеиваясь, она рассказывала такую вещь об этом замужестве. В те времена, чтобы зарегистрировать брак, супругам достаточно было заявить о нем в домоуправлении: он считался действительным после того, как управдом делал запись в соответствующей книге. Шилейко сказал, что возьмет это на себя, и вскоре подтвердил, что все в порядке, сегодня запись сделана. "Но когда после нашего развода некто, по моей просьбе, отправился в контору уведомить управдома о расторжении брака, они не обнаружили записи ни под тем числом - которое я отчетливо помнила, - ни под ближайшими, и вообще нигде". Она показала мне несколько писем Шилейки, написанных каллиграфическим почерком, в изящной манере, с очаровательными наблюдениями книжного человека, с выписками на разных языках. "Целый день читаю Сервиевы комментарии к Вергилию. Прелестно! Вот

И вежлив будь с надменной скукой.

(Мандельштам)

Nonne fuit satius tristes Amaryllidis iras

Atque superba grati fastidia.

Verg. Ecl. ii, vv. 14-15

A Оська никогда и не заглядывал в Мантуанскую душу". (Двустишие из "Буколик": Разве не было (мне) довольно печалящей гневливости Амариллиды / И надменного отвращения милого [Меналка]?) Письма дружеские, не супружеские, с шутливой подписью, вроде "Ваши Слоны", и нарисованным слоном. "Вот он был такой, - кивнула она головою, - Мог поглядеть на меня, после того как мы позавтракали яичницей, и произнести: "Аня, вам не идет есть цветное". Кажется, он же говорил гостям: "Аня поразительно умеет совмещать неприятное с бесполезным". Тем более неожиданным было услышать от нее, что "косноязычно славивший меня" - тоже он.

Начало 60-х годов было временем посмертной славы Мандельштама. "Воронежские тетради" мы прочли году в 55-м переписанными от руки именно в тетрадке. Теми же коричневыми чернилами, уже чуть выцветшими, тем же пером "с нажимом", в начале этой тетрадки был переписан "Камень", и первое впечатление от первых стихов Мандельштама, то есть от поэзии Мандельштама как таковой, было несравненно острее впечатления от, скажем, "Стихов о неизвестном солдате", которые звучали хотя и трагически, но все-таки уже на фоне удивительного, удивительно свежего, звука тех первых. Вскоре стала ходить по рукам машинопись "Четвертой прозы", ошеломлявшей сочетанием эгоцентрически агрессивной изысканности с ругательностью, органичной для ситуации травли и потому лишенной индивидуальных черт. Ритм, приспособившийся к прерывистому дыханию обложенного со всех сторон, но продолжающего свой "косящий бег" благородного зверя; высокий тон, едва не срывающийся на крик; максимализм претензий, поддержанный полнотой самоотдачи, - все это вместе представлялось молодому человеку наиболее привлекательной и наилучшим образом отвечающей его собственным литературным притязаниям манерой. На нее ориентировались, в частности, и мои первые прозаические опыты: было соблазнительно видеть в ней универсальность и, стало быть, многообещающие перспективы. "Это вам для вашей мстительной прозы", - заключала Ахматова свой или мой рассказ о событии или человеке, видимость которых оказывалась в трудно формулируемом противоречии с сутью. Тогда же она сделала запись, которую собиралась вставить в "Листки из дневника" (и даже пометила "в текст, стр.", но конкретного места так и не обозначила): "И дети не оказались запроданы рябому черту, как их отцы. Оказалось, что нельзя запродать на три поколения вперед. И вот настало время, когда эти дети пришли, нашли стихи Осипа Мандельштама и сказали: