Это наш поэт".
Зимой 1962 года я подбил Бродского на поездку во Псков. Накануне отъезда Ахматова предложила нам навестить преподававшую в тамошнем пединституте Надежду Яковлевну Мандельштам, передать привет, но адреса не знала, а только сказала, через кого ее можно найти. Мы провели в Пскове три дня, разглядывали город, переходили по льду Великую, ездили по окрестностям, день бродили по Изборску В один из вечеров отправились к Надежде Яковлевне. Она снимала комнатку в коммунальной квартире у хозяйки по фамилии Нецветаева, что прозвучало в той ситуации не так забавно, как зловеще. Она была усталая, полубольная, лежала на кровати поверх одеяла и курила. Пауз было больше, чем слов, явственно ощущалось, что усталость, недомогание, лежание на застеленной кровати, лампочка без абажура - не сиюминутность, а такая жизнь, десятилетие за десятилетием, безысходная, по чужим углам, по чужим городам. Когда через несколько лет она наконец переехала в Москву, это был другой человек: суетливая, что-то ненужное доказывающая, что-то недостоверное сообщающая, совершенно непохожая на ту до конца дней явно или прикровенно ссыльную, которой нечего терять и недопустимо и унизительно - прельщаться мелочами беззаботной жизни вольняшек. И ее муж, устроивший ей эту судьбу и скрепивший ее фразой: "А кто тебе сказал, что ты должна быть счастливой?", из гениального поэта Мандельштама, сгинувшего в ледяной пустыне, стал превращаться в знаменитого московского юродивого "Оську" и в выдающуюся фигуру интеллектуально-эстетского Петербурга "Осипа Эмильевича". В дни очередного "завинчивания гаек", то ли когда Хрущев разругал литературу и искусство, которые занимались черт знает чем, а не изображали русский лес, особенно прекрасный в зимнюю пору, то ли когда стало раскручиваться дело Синявского и Даниэля, перепуганная Надежда Яковлевна приехала к Ахматовой посоветоваться, как быть, Она уже написала тогда первую книгу воспоминаний, многие читали ее в рукописи. Жила она еще у друзей, но хлопоты о квартире набирали силу, в них участвовала и Ахматова, отправившая письмо Суркову ("Вот уже четверть века, как вдова поэта, ставшего жертвой деспотического произвола, скитается по стране, не имея крова. Однако эта кочевая жизнь ей уже не под силу: это старая и нуждающаяся в медицинской помощи женщина"). Надежда Яковлевна была в страхе: до писательского начальства могли дойти слухи о существовании ее мемуаров, а то и экземпляр неподконтрольно размножающейся рукописи. Ахматова как могла успокоила ее, но, после того как она ушла, сказала: "Что Надя думает: что она будет писать такие книги, а они ей давать квартиры?" Я спросил, насколько книга разоблачительна и в самом ли деле так опасна для автора, как думает Н. Я. Она посмотрела на меня взглядом, выражавшим, что находит мой вопрос странным, и прошептала: "Я ее не читала". Удовольствовавшись моим изумлением, добавила: "Она, к счастью, не предлагала - я не просила".
После смерти Ахматовой Надежда Яковлевна написала и издала еще "Вторую книгу". Главный ее прием - тонкое, хорошо дозированное растворение в правде неправды, часто на уровне грамматики, когда нет способа выковырять злокачественную молекулу без ущерба для ткани. Где-то между прочим и как бы не всерьез говорится, скорей даже роняется: "дурень Булгаков", а дальше следуют выкладки, не бесспорные, но и не поддающиеся логическому опровержению, однако теряющие всякий смысл, если Булгаков не дурень. Ахматова представлена капризной, потерявшей чувство реальности старухой. Тут правда только - старуха, остальное возможно в результате фраз типа: "в ответ на слова Ахматовой я только рассмеялась" - вещи невероятной при бывшей в действительности иерархии отношений. Мне кажется, что, начав со снижения "бытом" образов Мандельштама и Ахматовой, Надежда Яковлевна в последние годы искренне верила, что превосходила обоих умом и немного уступала, если вообще уступала, талантом. Возможно, ей нужна была такая компенсация за боль, ужас, унижения прежней жизни. По поводу же места в предреволюционной петербургской культуре, на которое она настойчиво выводила Мандельштама, Ахматова - после того, как закрыла дверь за Надеждой Яковлевной, четверть часа произносившей быстрые монологи на эту тему под ее выразительное молчание, - рассказала такой эпизод. "В середине десятых годов возникло общество поэтов "Физа", призванное, в частности, - как и некоторые другие меры, - для того, чтобы развалить "Цех". Осип, Коля и я шли в гору, а что касается "Цеха", то он должен был кончиться сам собой. "Физа" было название поэмы Анрепа, прочитанной на первом собрании общества в отсутствие автора, он находился тогда в Париже. Я оттуда взяла эпиграф "Я пою, и лес зеленеет". Однажды туда был приглашен Мандельштам прочитать какой-то доклад. После доклада мы с Николаем Владимировичем Недоброво, который поселился в то время в Царском, чтобы быть ближе ко мне, поехали на извозчике на вокзал. Дорогой Недоброво произнес "Бог знает что за доклад! Во-первых, он путает причастия с деепричастиями. А во-вторых, он сказал: "Все двенадцать муз", - их все-таки девять". Мандельштаму вовсе необязательно было знать больше того, что он знал. Он рассказывал, что ему было три года, когда он в первый раз услышал слово "прогресс", и он дико захохотал. Он оживлял все, к чему ни прикасался, на что ни бросал взгляд. Но "отравительницу-Федру" он все-таки исправил, когда Гумилев и Лозинский сказали ему: "Кого же она отравила?" И не надо изображать его выпускником университета, когда он сходил в лучшем случае на восемь лекций. И не надо связывать его с Соловьевым и делать из него и Блока каких-то близнецов, Додика и Радика". В другой раз она к слову вспомнила: "Мандельштам говорил: "Я смысловик и потому не люблю зауми". А еще: "Я ожидатель - и потому ссылка кажется мне еще невыносимей".
Про Недоброво ко времени рассказа о "Физе" я уже много знал от нее, читал его статью о ней, его стихи, к ней обращенные, уже слышал: "А он, может быть, и сделал Ахматову", - но тогда, произнеся его имя, она нашла нужным подчеркнуть: "Он был первый противник акмеизма, человек с Башни, последователь Вячеслава Иванова". В ее фотоальбоме был снимок Недоброво, сделанный в петербургском ателье в начале века. Тщательно - как будто не для фотографирования специально, а всегда - причесанный; высоко поднятая голова; чуть-чуть надменный взгляд продолговатых глаз, которые в сочетании с высокими длинными бровями и тонким носом с горбинкой делают узкое, твердых очертаний лицо "портретным"; строго одетый - словом, облик, который закрывает, а не выражает сущность, подобный "живому" изображению на крышке саркофага. Он выглядит крепким, хотя и изящным, человеком, но грудь показалась мне слишком стянутой сюртуком, а может быть, просто узкой, а может быть, "я обратил на это внимание, потому что знал, что через несколько лет после этой фотографии он умер от туберкулеза. Он умер в Крыму в 1919 году 35 лет. Ахматова увиделась с ним в последний раз осенью 1916 года в Бахчисарае, где кончались столько раз бежавшие им навстречу по дороге из Петербурга в Царское Село каменные верстовые столбы, теперь печально узнанные ими, -
Где прощалась я с тобой
И откуда в царство тени
Ты ушел, утешный мой!
Ахматова говорила, что Недоброво считал себя одной из центральных фигур в картине, которая впоследствии была названа "серебряным веком", никогда в этом не сомневался, имел на это основания и соответственно себя вел. Он был уверен, что его письма будут изданы отдельными томами, и, кажется, оставлял у себя черновики. Ахматова посвятила либо адресовала ему несколько замечательных стихотворений и лирическое отступление в "Поэме без героя", кончающееся: