Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей? -
с выпавшей строфой:
Что над юностью стал мятежной,
Незабвенный мой друг и нежный -
Только раз приснившийся сон, -
Чья сияла когда-то сила,
Чья забыта навек могила,
Словно вовсе и не жил он.
"Н. В. Недоброво - царскосельская идиллия", - начала она одну заметку последних лет.
В 1914 году Недоброво познакомил Ахматову со своим давним и самым близким другом Борисом Анрепом. Вскоре между ними начался роман, и к весне следующего года Анреп вытеснил Недоброво из ее сердца и из стихов. Тот переживал двойную измену болезненно и навсегда разошелся с любимым и высоко ценимым до той поры другом, частыми рассказами о котором он в значительной степени подготовил случившееся. Анреп использовал каждый отпуск или командировку с фронта, чтобы увидеться в Петрограде с Ахматовой. В один из дней Февральской революции он, сняв офицерские погоны, с риском для жизни прошел к ней через Неву. Он сказал ей, что уезжает в Англию, что любит "покойную английскую цивилизацию разума, а не религиозный и политический бред". Они простились, он уехал в Лондон и сделался для Ахматовой чем-то вроде amor de tonh, трубадурской "дальней любви", вечно желанной и никогда не достижимой. К нему обращено больше, чем к кому-либо другому, ее стихов, как до, так и после их разлуки. За границей он получил известность как художник-мозаичист, А. А. показывала фотографию - черно-белую - его многофигурной мозаики, выложенной на полу вестибюля Национальной галереи: моделью для Сострадания Анреп выбрал ее портрет. В 1965 году, после ее чествования в Оксфорде, они встретились в Париже. Вернувшись оттуда, Ахматова сказала, что Анреп во время встречи был "деревянный, кажется, у него не так давно случился удар": "Мы не поднимали друг на друга глаз - мы оба чувствовали себя убийцами".
О композиторе Артуре Лурье, с которым она сблизилась в самом начале 20-х годов и который, тогда же уехав с Ольгой Судейкиной, "героиней" "Поэмы без героя", в Париж, писал много лет спустя: "Мы жили вместе, втроем, на Фонтанке... Ане сейчас 73. Я помню ее 23-летней", - Ахматова вспоминала обычно в связи с кем-то: с Мандельштамом, с Ольгой, с "Бродячей собакой". Посмеиваясь, рассказала, что "Артур обратился с просьбой из Америки": не может ли она, пользуясь своим положением, содействовать постановке в Советском Союзе его балета "Арап Петра Великого". "Ничего умнее, чем балет о негре среди белых, он там сейчас придумать не мог", - тогда было время расовых столкновений. В другом разговоре имя "Артур" вытолкнуло из ее памяти "старуху-прислугу в доме Ольги". Она считала, что хозяйке и ее подруге живется плохо: "...А Анна Андреевна сперва хоть жужжала, а теперь не жужжит. Распустит волосы и бродит, как олень. Первоученые к ней приходят улыбаются, а уходят невеселые".
Проживая каждый новый день, открывая книгу, выходя на улицу, она не могла не попадать в прошлое - как попала в подвал "Бродячей собаки", когда спустилась в ближайшее бомбоубежище застигнутая воздушной тревогой в августе 1941 года. Но при этом она не погружалась в прошлое, не давала ему сделать ее своей частью, а по мере того, как в него преобразовывалось то, что только что было будущим, отправляла его встречным потоком в будущее отдаленное. Не мемуарами, разумеется, которые предназначены привязать прошлое к своему времени раз и навсегда, а цельным без изъяна сознанием того, что бесконечно разнообразное будущее становится единственным прошлым именно для того, чтобы пребывать всегда. И тут нет места вариантам и разночтениям: чему следует быть фактом - должно быть фактом, чему стать легендой - стать легендой. Когда в "Новом мире" появились воспоминания Moрозовой, по ахматовским догадкам, инспирированные "легендарной" Палладой ("ей любовь одна отрада, и где надо и не надо не ответит, не ответит, не ответит "не могу", - как пелось в кузминском гимне "Бродячей собаке"), Палладой Олимпиевной Гросс, Ахматова была в ярости, прочтя, что мемуаристка видела ее в "Привале комедиантов": "Я ни разу не переступила порога "Привала"! Я ходила только в "Собаку"!" Я подумал тогда: какая разница - почти одного времени артистические кабаре, многие посетители "Бродячей собаки" оказались потом в "Привале комедиантов"... Но если ты по какой-то причине где-то не был, может быть, кому-то обещал не быть или считал для себя невозможным и отказывался от приглашений, дал всем заметить, что тебя там не бывает, как Блок - в "Бродячей собаке", а потом читаешь, что был, то в твоей жизни меняются местами все есть и нет, иначе говоря, вся жизнь.
Те, кто говорил или говорит сейчас, что в последние годы она "исправляла биографию", исходят из убеждения, что документ - а документом они называют всякую запись - достовернее его последующего исправления. Что, основываясь на документах, они воссоздадут истинное положение вещей. И что последующее вмешательство в документ, так или иначе искажающее сконструированную ими картину, посягает на истину и объясняется намерением улучшить свою или своих близких роль в прошлом и очернить противников. Но Ахматова, несколько десятилетий проработавшая с архивными документами, знала им цену, знала, к какой дезинформации, невольной или преднамеренной, приводит их неполнота, ошибочное "современными глазами" прочтение и тенденциозный подбор. Она не верила, что ахматовед умнее Ахматовой, и воспоминаниями и исправлениями последних лет объявляла себя первым по времени ахматоведом, с объективным мнением которого, как ни с чьим другим, придется считаться всем последующим.
Особым образом исправляла она в желательную сторону представление о себе. Однажды дала мне рукопись статьи "Угль, пылающий огнем" известного ленинградского критика. Статья была доброжелательная, но, хотя и касалась новых вещей Ахматовой, ничего не прибавляла к уже известному о ней, лишь избирательно что-то повторяла. Она сказала: "Ничего, я его приглашу и кое-что положу рядом. У меня есть такой прием: я кладу рядом с человеком свою . мысль, но незаметно. И через некоторое время он искренне убежден, что это ему самому в голову пришло". Похоже, что именно так она "кое-что положила рядом" с Никитой Струве, когда беседовала с ним в Лондоне, только он, если продолжить метафору, "не взял чужого": "А правда ли, - обратилась она к нему, - что вы в Россию кому-то написали о моих воспоминаниях: "Je possиde les feuillets du journal de Sapho"? (В моем распоряжении листки дневника Сафо)". - "Никогда в жизни такого не писал". - "Ну вот, верь потом людям". Мне кажется, этим приемом она пользовалась, когда заявляла: "Считается, что в поэзии двадцатого века испанцы - боги, а русские - полубоги". Кем считается, на кого, как не на себя, она ссылалась? Или когда большая группа поэтов поехала в Италию по приглашению тамошнего Союза писателей, а ее не пустили, и она говорила, лукаво улыбаясь: "Итальянцы пишут в своих газетах, что больше хотели бы видеть сестру Алигьери, а не его однофамилицу". И повторяла для убедительности, по-итальянски: "La suora di colui" ("сестра того"). Под однофамилицей подразумевалась поехавшая в Рим Маргарита Алигер, но в каких газетах писали это итальянцы, выяснять было бесполезно. A "La suora di colui" - это луна в XXIII песне "Чистилища", сестра того, то есть солнца. И так же я воспринял ее слова, когда в Комарове съездил на велосипеде по ее поручению и, вернувшись, услышал: "Недаром кое-кто называет вас Гермесом". Никаких других "кое-кого", кроме нее, вокруг не было видно.