Выбрать главу

Слова "при великолепной памяти" она, конечно же, относила к себе. Она помнила подробности событий шестидесятилетней давности так же отчетливо, как вчерашние. Особенно была у нее развита память на стихи и визуальная - она помнила, например, в каком месте книги, то есть "ближе к концу, вверху правой страницы", расположена фраза, которую она ищет. Как-то раз она прочла новые свои стихи, и сразу вслед за ней я повторил их по памяти; она оценила это: "Формула найдена: читать вам стихи один раз - многовато".

Перед поездкой в Италию, в конце 1964 года, она по делу заехала к Эренбургу. Во время разговора с хозяевами в комнату вошла дама лет пятидесяти, с выразительным красивым лицом, и, склонившись к креслу Ахматовой, звонко проговорила: "Анна Андреевна, как я рада вас видеть!" Ахматова поздоровалась, но видно было, что не узнает. "Вы меня, должно быть, забыли, я Ариадна Эфрон", - сказала дама: оказывается, у Эренбурга в этот день собиралась ко миссия по цветаевскому наследию, одним из членов была дочь поэтессы. Когда она вышла, Ахматова сказала: "Я ее, конечно, помню, но как сильно она изменилась". - "Да-да", - отозвалась жена Эренбурга и, чтобы затушевать неловкость, вызванную, по ее убеждению, забывчивостью старой Ахматовой, перевела разговор на другую тему, Но А. А. демонстративно вспомнила подробности и даже дату их последней встречи и повторила настойчиво, что "Аля" очень изменилась с тех пор. Светски-вежливый тон новой фразы, которой с нею соглашались, не устраивал ее, и тогда она сказала: "Это похоже на эпизод, который вспоминает Сухотин об уже стареньком Толстом. Лев Николаевич за обедом обращается к сыну: "Ты куда едешь, Лева?" - "К жене". - "А разве она не здесь?" - "Да нет, она живет в Петербурге". - "А это кто?" - "Это Анночка, ваша внучка, дочь Ильи". - "Вот как. А почему она здесь?" - "Да я уж с неделю как приехала", - отвечает та". Когда мы вышли на улицу, Ахматова проговорила: "Делают из меня выжившую из ума старуху - я удивляюсь, что еще хоть что-нибудь помню".

Но если при жизни искажалось очевидное, то тем более бессильной чувствовала она себя убедить кого-то через сто лет, что Гитлер не Фейхтвангер. Единственный способ доказать, что дело было так, а не иначе, она видела в своеобразной объективизации показаний, в привлечении к даче показаний хотя бы еще одного свидетеля того, как было дело. Она начинает свои заметки о Мандельштаме фразой: "...И смерть Лозинского каким-то образом оборвала нить моих воспоминаний. Я больше не смею вспоминать что-то, что он уже не может подтвердить..." Это был прием почти юридический: семестр, который она проучилась на юридическом факультете Высших женских курсов в Киеве, дал ей знания по истории права, объяснявшие на языке правосудия трагедию эпохи, квалифицировавшие "новую законность" как беззаконие и отзывавшиеся в ее беседах неожиданным заявлением вроде "я как юрист утверждаю...". Одного свидетеля было недостаточно ни в еврейском суде, ни в римском: "два свидетеля неотводимых составляют полную улику". Лирический поэт свидетельствует о случившемся с ним и с тем, кто разделил его переживание: с другим человеком, природой, книгой. Природа, книга дают свои свидетельства, и судья-читатель, зная их по опыту непосредственных впечатлений, решает, насколько поэт правдив. Но отношения с возлюбленным, с другом, с ближним - всегда личные, поэт не хочет полагаться на неизвестный ему опыт гипотетического читателя, который будет оценивать его чувства конкретно к Анне Керн, к Чаадаеву, к Арине Родионовне. Сознательно и инстинктивно поэт ищет партнера, который подтвердил бы его слова, - другого поэта: Сафо - Алкея, Алкей - Сафо. Помимо утверждения правды, то есть правоты, каждого из них, это спасает обоих от своего рода нарциссизма, глядения только в самого себя. Трудно сказать, была ли такая установка у Ахматовой с самого начала или, возникнув в молодые годы непроизвольно, стала затем необходимой, но Гумилев, Шилейко, Недоброво, Анреп, Пунин, как и некоторые другие адресаты ее стихов, были поэтами. В 1914 году Блок мадригалом вызвал ее на стихотворную переписку ("Красота страшна, вам скажут" - "Я пришла к поэту в гости"), которую тогда же опубликовал. В самом конце жизни в стихах, примыкающих к "Полночным" и к "Прологу", Ахматова записывает:

Всего страшнее, что две дивных книги

Возникнут и расскажут всем о всем.

В последние годы она складывала в папку, которую назвала "В ста зеркалах", стихи, на протяжении ее жизни ей посвященные, все равно какого качества и кем написанные. Их оказалось несколько сотен, большинство играет роль только "зеркал", так или по-другому ее отражающих, но несколько - это еще и страницы "двух дивных книг"; одну писала она, другую - они. Это вовсе не значит, что ей было безразлично, кто звучал ей, кому звучала она, вторым голосом: стихотворения, составляющие цикл "Полночные стихи" и "Пролог", так же как и всякое ее стихотворение, которое описывает отношения "ты и я", "я и он", обращены к конкретному лицу, и она довольно резко высказалась о стихах поэтессы, "написанных двум адресатам сразу", в том смысле, что поэзия не прощает такой безнравственности и мстит за нее унизительными строчками. Но, как всякая правда, правда о конкретных двух становится правдой о любых двух; для того же, чтобы стать правдой о конкретных двух, не подверженной сомнениям и пересудам, требуется подтверждение второго - круг замыкается.

Пока речь шла о свидетеле-участнике лирической драмы, все было относительно ясно: "А на жизнь мою лучом нетленным грусть легла, и голос мой незвонок", - обращалась она к Гумилеву, он же подтверждал: "Молчит - только ежится, и все ей неможется, мне жалко ее, виноватую". Голос такого свидетеля попадал затем в ахматовские стихи хотя на тех же правах, что и все "чужие" голоса, но на иных основаниях: вводя его, она могла сослаться на их "личную переписку". Со всей полнотой и плодотворностью этот метод ссылок на прежде полученные "показания" она использовала в "Поэме без героя".

Ахматова начала писать Поэму в пятьдесят лет и писала до конца жизни. Во всех смыслах эта вещь занимала центральное место в ее творчестве, судьбе, биографии. Это была единственная ее цельная книга после пяти первых, то есть после 1921 года, при этом не в одном ряду с ними, а их - как и все, что вообще написала Ахматова, включая самое Поэму, - покрывшая собою, включившая в себя. Когда в письме I960 года она заметила, что "по творческой линии со мной всегда было сплошное неблагополучие, и даже м. б. официальное неблагополучие отчасти скрывало или скрашивало то главное", то вполне вероятно, что в виду имелось также и это отсутствие после Anno Domini книг с единым лирическим сюжетом, который делал поочередно "Вечер", "Четки" и так далее именно книгами, а не сборниками стихов. Она искусно и основательно составляла отделы готовившихся к печати и выходивших или попадавших под нож сборников, была мастером соединения стихотворений в циклы. Однажды, когда прихотливое стечение событий и превратное их объяснение привело к ссоре между нами, она гневно проговорила: "А что касается стихов, то цикл у вас готов, только первым поставьте последнее по времени стихотворение, советую как опытный товарищ". А Поэма - при самом строгом авторском наблюдении за ее композицией - писалась сама, и чаще приходилось не впускать в нее принимавший ее внешность кусок, чем загонять в строфы прямо к ней относившийся, но формально самостоятельный.