Качественно новый и адресат стихов. Поэма открывается тремя посвящениями, за которыми стоят три столь же конкретные, сколь и обобщенные, и символические фигуры: поэт начала века, погибший на пороге его; красавица начала века, подруга поэтов, неправдоподобная, реальная, исчезающая - как ее, и всякая, красота; и гость из будущего, тот, за кого автором и ее друзьями в начале века были подняты бокалы: "Мы выпить должны за того, кого еще с нами нет". Играя грамматическими временами глаголов, Поэма принуждает прошлое возвратиться и будущее явиться до срока, так что они оба в миг звучания стихов оказываются в этом самом миге, но притом и увлекают его, как магниты, каждый в свою область. Это создает ощущение движения времени, движения не образного, а на уровне языка, то есть именно самому времени, его бегу, адресована вся Поэма и всякое ее слово.
В разное время разным людям Ахматова показала или вручила прозаические заметки о Поэме, которым она придавала вид писем: "Письмо к NN", "Второе письмо". Литературный стиль их очень близок стилю прозы "Вместо предисловия", с какого-то момента неизменно входившего в текст Поэмы. Мне она передала "Что вставить во второе письмо".
1) О Бeлкинстве
2) Об уходе Поэмы в балет, кино и т. п. Мейерхольд. (Демонский профиль)
3) О тенях, кот. мерещатся читателям.
4) "Не с нашим счастьем", как говорили москвичи в конце дек. 1916, обсуждая слухи о смерти Распутина.
5) ...и я уже слышу голос, предупреждающий меня, чтобы я не проваливалась в нее, как провалился Пастернак в "Живаго", что и стало его гибелью, но я отвечаю - "Нет, мне грозит нечто совершенно иное. Я сейчас прочла свои стихи. (Довольно избранные). Они показались мне невероятно суровыми (какая уж там нежность ранних!), обнаженными, нищими, но в них нет жалоб, плача над собой и всего невыносимого. Но кому они нужны! Я бы, положа руку на сердце, ни за что не стала бы их читать, если бы их написал кто-нибудь другой. Они ничего не дают читателю. Они похожи на стихи человека 20 л. просидевшего в тюрьме. Уважаешь судьбу, но в них нечему учиться, они не несут утешения, они не так совершенны, чтобы ими любоваться, за ними, по-моему, нельзя идти. И этот суровый черный, как уголь, голос и ни проблеска, ни луча, ни капли... Все кончено бесповоротно. М, б. если их соединить с последней книжкой (1961 г.) это будет не так заметно или может создаться иное впечатление. Величья никакого я в них не вижу. Вообще это так голо, так в лоб - так однообразно, хотя тема несчастной любви отсутствует. Как-то поярче - "Выцветшие картинки", но боюсь, что их будут воспринимать, как стилизацию - не дай Бог! - (а это мое первое по времени Царское. Доверсальское, дорасстреллиевское). А остальное! - углем по дегтю. Боже! - неужели это стихи? Сама трагедия не должна быть такой. Так и кажется, что люди, собравшиеся, чтобы их читать, должны потихоньку говорить друг другу: "Пойдем выпьем" или что-нибудь в этом роде.
Мир не видел такой нищеты,
Существа он не видел бесправней,
Даже ветер со мною на ты
Там за той оборвавшейся ставней.
Как я завидую Вам в Вашем волшебном Подмосковии, с каким тяжелым ужасом вспоминаю Коломенское, без которого почти невозможно жить, и Лавру, кот. когда-то защищал князь Долгорукий-Роща (как сказано на доске над Воротами), а при первом взгляде на иконостас ясно, что в этой стране будут и Пушкин, и Достоевский.
И один Бог знает, что я писала: то ли балетное либретто, то ли киношный сценарий. Я так и забыла спросить об этом у Алеши Баталова. Об этой моей деятельности я подробнее пишу в другом месте.
Примечание
Единственное место, где я упоминаю о ней в моих стихах - это -
Или вышедший вдруг из рамы
Новогодний страшный портрет
(Cinque, IV)
т. е, предлагаю оставить ее кому-то на память.
Читателей поражает, что нигде не видно швы новых заплат, но я тут ни при чем.
Впервые в хор "чужие голоса" у Ахматовой сливаются - или, если о том же сказать по-другому: впервые за хор поет ахматовский голос - в "Реквиеме". Это не хор, сопутствующий трагедии, о котором она упомянула в Поэме "Я же роль рокового хора На себя согласна принять". Разница между трагедией "Поэмы без героя" и трагедией "Реквиема" такая же, как между убийством на сцене и убийством в зрительном зале. Там - у каждого своя роль, в том числе и роль античного хора, конец четвертого акта, пятый акт, здесь - заупокойная обедня, панихида по мертвым и по самим себе, все - зрители и все - действующие лица.
Собственно говоря, "Реквием" - это советская поэзия, осуществленная в том идеальном виде, какой описывают все демагогические ее декларации. Герой этой поэзии - народ. Не называемое так из политических, национальных и других идейных интересов большее или меньшее множество людей, а весь народ: все до единого участвуют на той или другой стороне в происходящем. Эта поэзия говорит от имени народа, поэт - вместе с ним, его часть. Ее язык почти газетно прост, понятен народу, ее приемы - лобовые: "для них соткала я широкий покров из бедных, у них же подслушанных слов". И эта поэзия полна любви к народу.
Отличает и тем самым противопоставляет ее даже идеальной советской поэзии то, что она личная, столь же глубоко личная, что и "Сжала руки под темной вуалью". От реальной советской поэзии ее отличает, разумеется, и многое другое; во-первых, исходная и уравновешивающая трагедию христианская религиозность, потом - антигероичность, потом - не ставящая себе ограничений искренность, называние запретных вещей их именами. Но все это - отсутствие качеств: признания самодостаточности и самоволия человека, героичности, ограничений, запретов. А личное отношение - это не то, чего нет, а то, что есть и каждым словом свидетельствует о себе в поэзии "Реквиема", Это то, что и делает "Реквием" поэзией - не советской, просто поэзией, ибо советской поэзии на эту тему следовало быть государственной; личной она могла быть, если касалась отдельных лиц, их любви, их настроений, их, согласно разрешенной официально формуле, "радостей и бед". Когда Ахматову мурыжили перед Италией с выдачей визы, она гневно говорила - в продолжение того, что "они думают, я не вернусь": "Желаю моему правительству побольше таких граждан, как я". На "граждан" падало ударение такой же силы, как на "я". Подобным образом в двустишии:
И если зажмет мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ, -
забившийся в безударную щелку "мой" весит столько же, сколько громогласный "стомильонный". Те, кто осуждали поэзию Ахматовой за "камерность", дали, сами того не ведая, начало трагическому каламбуру: она стала поэзией тюремных камер.
Когда "Реквием" в начале 60-х годов всплыл после четвертьвекового лежания на дне, впечатление от него у прочитавшей публики было совсем не похоже на обычное читательское впечатление от ахматовских стихов. Людям - после разоблачений документальных - требовалась литература разоблачений, и под этим углом они воспринимали "Реквием". Ахматова это чувствовала, считала закономерным, но не отделяла эти свои стихи, их художественные приемы и принципы, от остальных. Когда за границей собеседник стал неумеренно восторгаться ими как поэтическим документом эпохи, она охладила его репликой: "Да, там есть одно удачное место - вводное слова: "к несчастью" - там где мой народ, к несчастью, был", - напомнив, что это все-таки стихи, а не только "кровь и слезы". И, например, в 8-м стихотворении - "К смерти" - строчка "Ворвись отравленным снарядом", по всей видимости, указывает на все то же шекспировское poison'd shot, отравленное ядро клеветы, то есть донос - а не, скажем, газовую атаку времен первой мировой войны.