Выбрать главу

Разумеется, "дело Бродского" по сравнению с "тридцать седьмым" было "бой бабочек", как любила говорить Ахматова. Оно обернулось для него страданиями, стихами и славой, и Ахматова, хлопоча за него, одновременно приговаривала одобрительно про биографию, которую "делают нашему рыжему". "Реквием" начал ходить по рукам приблизительно в те же дни, в тех же кругах и в стольких же экземплярах, что и запись процесса Бродского, сделанная Вигдоровой.

Общественное мнение бессознательно ставило обе эти вещи и во внутреннюю, хотя прямо не называемую, связь: поэт защищает свое право быть поэтом и больше никем - для того чтобы в нужную минуту сказать за всех. Стенограмма суда над поэтом прозвучала как гражданская поэзия - гражданская поэзия "Реквиема" как стенограмма репрессий, своего рода мартиролог, запись мученических актов. Стихотворения военного времени в цикле "Ветер войны", которые заслужили Ахматовой официальное одобрение и официальный перевод из камерных поэтесс в поэты общественного звучания, были написаны в той же манере, что и "Реквием", точнее - в истощении этой манеры. Так, ставшее хрестоматийным стихотворение "Мужество", на которое неукоснительно и привычно ссылались всякий раз, когда приходила нужда похвалить поэтессу, противопоставить многочисленным ее винам ее патриотизм, хотя и написано во время войны и, как сказали бы раньше, "по случаю войны", выбивается из рамок темы. Ахматова опубликовала его через четверть века после крутой перемены в своей и общей судьбе и, как оказалось, за четверть века до собственной смерти.

Мы знаем, что ныне лежит на весах

И что совершается ныне.

Час мужества пробил на наших часах,

И мужество нас не покинет.

Не страшно под пулями мертвыми лечь,

Не горько остаться без крова, -

Но мы сохраним тебя, русская речь,

Великое русское слово.

Свободным и чистым тебя пронесем,

И внукам дадим, и от плена спасем

Навеки!

Нисколько не отменяя сиюминутного, "военного" содержания этой клятвы, стихи прочитываются и в более широком, и более узком контексте. При всей катастрофичности тогдашнего положения, при угрозе возможного порабощения врагом, разговор о запрещении, об уничтожении русского языка не шел, русская речь была вне конкретной опасности. Стихотворение говорит о мужестве, которое требовалось от поэта, чтобы противостоять уничтожению великой русской культуры новым - и до, и после войны - временем. Чтобы сохранить свободным и чистым русское слово Гумилева, легшего под пулями, повесившейся Цветаевой, сгинувшего за колючей проволокой Мандельштама и десятков других, продолжающих поминальный список. Это ответ на отчаянный выкрик друга: "Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма..."

В промежутке между "Реквиемом" и "Ветром войны" появились стихи, принадлежавшие и той, и этой теме. Война с Финляндией 1939-1940 годов наложилась на аресты и тюремные очереди предшествовавших, и посвященное зиме "финской кампании" стихотворение "С Новым Годом! С новым горем" звучит в реквиемной тональности:

И какой он жребий вынул

Тем, кого застенок минул?

Вышли в поле умирать.

О том же - стихотворение "Уж я ль не знала бессонницы": по цензурным соображениям Финляндия в нем спрятана за Нормандией, но выдает себя "чужими зеркалами":

Вхожу в дома опустелые,

В недавний чей-то уют.

Все тихо, лишь тени белые

В чужих зеркалах плывут.

"Дома опустелые" и "чужие зеркала" открыли свою финскую принадлежность, когда сфокусировались в "пустых зеркалах" Финляндии позднейшего стихотворения "Пусть кто-то еще отдыхает на юге", замененных другим цензурным вариантом: вместо

Где странное что-то в вечерней истоме

Хранят для себя зеркала, -

было:

и нежно и тайно глядится

Суоми пустые свои зеркала, -

так же как "старый зазубренный нож" заменил собою "финский зазубренный нож". Конец стихотворения "Уж я ль не знала бессонницы..." прозрачен:

И что там в тумане - Дания,

Нормандия, или тут

Сама я бывала ранее,

И это - переиздание

Навек забытых минут?

Если Нормандия - на самом деле Финляндия, то белые тени не только лыжники-пехотинцы в маскхалатах - самый распространенный образ той войны, а и призраки навек забытых минут: Царского Села - прежде именовавшегося Сарским по своему финскому названию

Саари-моис; гумилевского имения Слепнева - "тихой корельской земли" (стихотворение "Тот август"): переселенные корелы составляли немалую часть Бежецкого уезда;

Хювинкки - где она в туберкулезном санатории "гостила у смерти белой" (стихотворение "Как невеста получаю...");

и, наконец, всей культурной, символистской "Скандинавии" начала века - "тогдашний властитель дум Кнут Гамсун", "другой властитель Ибсен", как вспоминала она через много лет.

Этот "старый друг, мой верный Север" в пространстве ахматовской поэзии отчетливо противопоставлен враждебным Западу, Востоку и Югу:

Запад клеветал и сам не верил,

И роскошно предавал Восток,

Юг мне воздух очень скупо мерил,

Ухмыляясь из-за бойких строк

Словом, "земля хотя и не родная, но памятная навсегда", в конце жизни давшая ей приют под комаровскими соснами, под ними же и упокоившая ее прах.

Еще об одной вынужденной замене в ее стихах. Как-то раз вечером ей позвонил редактор "Бега времени" и предложил исправить в "Путем всея земли" строчку "Столицей распятой":

И будет свиданье

Печальней стократ

Всего, что когда-то

Случилось со мной...

Столицей распятой

Иду домой -

о Ленинграде так выражаться не следовало. Кроме меня у нее в гостях тогда были Бродский и Самойлов. Она сказала нам: "Давайте замену". Я сравнительно быстро придумал "За новой утратой", она немедленно произнесла: "Принято". Бродский и Самойлов фыркали, выказывали неодобрение, но ничего конкретного не предлагали, она только посмеивалась. Новый вариант был имитацией и эксплуатацией ахматовского метода, и больше ничем. Вся история наравне с прочим цензурным разбоем и всей вообще судьбой ее поэзии описывается строчками из "Застольной песенки", обращенными ею к своим стихам:

Сплетней изувечены,

Биты кистенем,

Мечены, мечены

Каторжным клеймом.

И вовсе не применительно к Пушкину написала она четверостишие, грубо и наивно пришитое к "Слову о Пушкине" белыми нитками: "они могли бы услышать от поэта" - с единственной целью опубликовать запрещенное к публикации:

За меня не будете в ответе,

Можете пока спокойно спать.

Сила - право, только ваши дети

За меня вас будут проклинать.

С начала 1962 года я стал исполнять у Ахматовой обязанности литературного секретаря. Поначалу от случая к случаю, потом регулярно. Обязанности были невеликие: ответить на второстепенное письмо, позвонить, реже съездить по какому-то делу, переписать на машинке новое или вспомненное стихотворение, отредактировать - очень внешне, главным образом скомпоновать - заметки, чаще всего мемуарные. Все это раз в несколько дней и всякий раз недолгое время. Когда я предлагал сделать, не откладывая, еще то-то и то-то, она величественно изрекала: "Запомните, одно дело в один день". Ежедневно приходило несколько читательских писем, в основном безудержно комплиментарных. "Мне шестьдесят семь лет, всю жизнь целовала и целую ваши стихи..." Когда я дочитал до этого места, она вдруг переспросила: "Сколько?" - "67". - "Шалунья", - проговорила она, через "ы": шылунья. На некоторые диктовала ответ, всегда короткий. Вообще все личные ахматовские письма короткие. Кто-то написал, что в трудные моменты жизни находил утешение в ее стихах. Она немедленно продиктовала: "...Меня же мои стихи никогда не утешали". Так и живу неутешенная - Ахматова".