Следующее письмо я получил через полгода. Это было послесловие к одному из разговоров, которые она в то время все чаще начинала и которые я не умел ни вести, ни прекращать, - о близкой ее смерти. Тот, что упоминается в письме, я резко прервал, но и после него тема эта не исчезла совсем. Уже по возвращении из Италии она подарила мне миниатюрный томик "Божественной комедии", изданный в 1941 году в Милане, сделав на нем надпись "Era a me morte, ed a lei fama rea... Petrarca". В CCCLXVI канцоне Петрарка обращается к Деве Марии с просьбой о заступничестве, потому что помощь, которую могла бы оказать ему его земная донна, заключалась бы для него в смерти, а для нее - в бесславии: ...ch'ogni altra sua voglia Era a me morte, ed a lei fama rea. Время подарка и надписи совпало с появлением четверостишия:
Светает - это Страшный суд,
И встреча горестней разлуки.
И мертвой славе отдадут
Меня - твои живые руки, -
в котором "мертвая слава" связала в один узел семантику и фонетику петрарковского стиха. Письмо было передано мне ею из рук в руки.
32 марта 1964 года
Москва
Вы сегодня так неожиданно и тяжело огорчились, - что я совсем смущена. Я часто и давно говорила Вам об этом и Вы всегда совершенно спокойно относились к моим словам.
Очень прошу Вас верить, что и сегодня они не содержали в себе ничего кроме желания Вам добра. Теперь я окончательно убедилась, что все разговоры на эту тему гибельны, и обещаю никогда не заводить их.
Мы просто будем жить как Лир и Корделия в клетке, - переводить Леопарди и Тагора и верить друг другу.
Анна.
После "желания Вам добра" зачеркнуто "в самом высоком смысле этого слова".
Договор на перевод лирики Леопарди, который (перевод) "Ахматова Анна Андреевна и Найман Анатолий Генрихович - действующие солидарно и именуемые в дальнейшем "Автор" должны были представить издательству в мае 1965 года, с нами заключили лишь в конце лета 1964-го, но засели мы за работу еще с зимы. Сборник "Джакомо Леопарди. Лирика" вышел в Гослитиздате через год после ее смерти. Тагор, чьи стихи нужно было срочно перевести для многотомного Собрания его сочинений, той весной неожиданно врезался в Леопарди. Осенью 1965 года, незадолго до последней болезни Ахматовой, такой же договор, как на перевод Леопарди, с нами заключили на перевод стихов греческой коммунистки Риты Буми-Папа, которую А. А. сразу стала звать "Папа Гриша", по созвучию. Редакторша издательства "Прогресс" учтиво торопила со сдачей рукописи, объясняя, что выпуск книги "планируется к Женскому дню 8 марта".
К переводу Ахматова относилась как к необходимой тягостной работе и впрягалась в этот воз даже не пушкинской "почтовой лошадью просвещения", а смирной ломовой, трудящейся на того или другого хозяина. Каким бы уважением или симпатией ни пользовался поэт, которого она переводила, он был мучитель, требовал сочинения русских стихов, и непременно в больших количествах, потому что она зарабатывала на жизнь главным образом переводами. Свои стихи она писала, когда хотела: то за короткий период несколько, то за полгода ничего, - а переводила каждый день, с утра до обеда. Потому-то она и предпочитала браться за стихи поэтов, к которым была безразлична, и еще охотней - за стихи средних поэтов: отказалась от участия в книге Бодлера, не соглашалась на Верлена.
Это вовсе не значит, что она неохотно работала: все-таки это были стихи, а она была Ахматова. Качество работы, которую она сдавала редактору, было безупречным: она называла себя, чуть-чуть на публику, профессиональной переводчицей, ученицей Лозинского. Среди своих переводов выделяла сербский эпос ("вслед за Пушкиным"), некоторые из корейской классической поэзии, "Скиталец" румына Александру Тома:
Когда в твои шатры приходит гость,
Встречай добром: ему дай хлеба, соли,
На раны воду лей, спасай от боли,
Но ты его расспрашивать не смей,
Куда идет, явился он отколе; -
"Осень" Переца Маркиша:
Там листья не шуршат в таинственной тревоге,
А, скрючившись, легли и дремлют на ветру,
Но вот один со сна поплелся по дороге,
Как золотая мышь искать свою пору.
Могла к случаю продекламировать последние строчки: "Но ты его расспрашивать не смей..." - или сказать: "У Маркиша прелестно: увядший листок - как золотая мышь".
Она переводила Назвала, которого называла "парфюмерным", Гюго, которого просто не любила, Тагора, которого оценила уже по окончании работы, да мало ли еще кого. Она обвиняла в неосведомленности или в сведении личных счетов и тому подобном критиков, ставивших в упрек переводчику перевод с подстрочника. "Мы все переводим с подстрочника: тот, кто знает язык оригинала, на какой-то стадии все равно видит перед собой подстрочник". Она негодовала, когда прочла в книге Эткинда, что перевод "Гильгамеша", сделанный Дьяконовым, точнее гумилевского: "Коля занимался культуртрегерством и только, он переводил с французского - как тут можно сравнивать!"
Ее замечания о переводимом материале сплошь и рядом носили иронический характер. "Белые стихи? - говорила она. принимаясь за какого-нибудь автора. - Что ж, благородно с его стороны". Она владела белым стихом в совершенстве, а с рифмой, хотя и дисциплинирующей переводчика, ей приходилось бороться. Когда мы погрузились в Леопарди, то вскоре стали жалеть его: он был великий поэт, писал прекрасные стихи, и все прочее, но он был очень больной, маленького роста, его не любили аспазии и нерины, он рано умер. Когда она уставала, пятистопный ямб мог незаметно перейти в шестистопный, а как-то раз и вовсе свернул в хорей, и я сказал: "Это уже Гайавата". С того дня, читая новый кусок, она весело приговаривала: "Еще не Гайавата?" А в другой раз, когда свою часть прочитал я - правда, это был уже Тагор, - она, отвлекшись, как я заметил, посередине чтения, спросила подчеркнуто светским тоном: "Это уже перевод или еще подстрочник?" Про то же однажды сказала: "Это мы пишем или нам пишут?" И объяснила: "Из карамзинских, наверное, историй. Дьяк докладывает воеводе новости; тот, в шубе, важно сидит слушает и наконец задает этот вопрос".
"Как, и "произнесенный", и "произнес нный"? - сокрушалась она нарочито. - В моей жизни всего было по два: две войны, две разрухи, два голода, два постановления - но двойного ударения я не переживу".
Через несколько дней после того, как были сделаны последние переводы Тагора, она в первый раз сказала: "Он висел надо мной как долг... Но он великий поэт, теперь я это вижу. Дело не в отдельных гениальных строчках - "Странник, не бойся, не бойся, в ненастье ты под защитой богини несчастья", не в отдельных стихотворениях вроде "Отпусти", а именно в этом мощном потоке поэзии, который, как в Ганге, черпает силы в индуизме и называется Рабиндранат Тагор". Она начала реплику домашним голосом, кончила - трибунным, и сказала это не мне, а при мне третьему лицу, как бы уравновешивая раздражение на Тагора и язвительные насмешки над ним во время перевода - величественным афоризмом. То было "в оглоблях", теперь она говорила, сидя в кресле; то - "от души", теперь - "как надо".
Вообще, с публикацией ахматовских переводов следует вести себя осторожно. Например, переводы Леопарди, сделанные одним, обязательно исправлялись другим, и распределение их в книжке под той или другой фамилией очень условно. Я знаю степень помощи, долю участия в ахматовском труде - Харджиева, Петровых. Ручаться за авторство Ахматовой в каждом конкретном переводе никто из людей, прикосновенных к этим ее занятиям, не стал бы. Самое лучшее было бы выполнять ее волю, неоднократно ею разным собеседникам высказанную: в ее книгах после смерти переводов не перепечатывать. Это дело запутанное, невеселое, вынужденное, и почтенный ученый, которому я рассказывал про Лира и Корделию в клетке, переводящих Леопарди и Тагора, очень точно заметил: "А на слух - не Леопарди и Тагор, а - как леопард и тигр в клетке".