Выбрать главу

Толя,

вот и моя московская зима пришла к концу. Она была трудной и мутной. Я совсем не успела ничего сделать и это очень скучно.

Теперь думаю только о доме. Пора!

Надо платить за Будку и получать пенсию.

А по Комарову уже бродят "морские белые ночи", кричит кукушка и шуршат сосны. Может быть там ждет меня книга о Пушкине. Привет всем.

Анна Ахматова.

Письмо не датировано и помещено здесь, то есть после итальянских, условно. Память о подробностях его получения смешалась с позднейшей - о том, как я перечитывал его в первый раз через несколько лет после ее смерти, какую близость с "Приморским сонетом" находил, наполняя новым, прощальным, содержанием слова "дом", "пора!", как гадал, намеренно она первоначально написала вместо "мутной" - "мудрой", то есть еще чему-то ее научившей, и потом исправила, или это была описка. Есть достаточно аргументов в пользу того, что оно было написано весной и 1964 года, и 19бЗ-го,и 1965-го - есть доводы и против каждого из них.

В этих трех зимах больше было сходства, чем различий: переезды с места на место, два картонных чемодана с рукописями, звонки из редакций с предложением что-то чем-то заменить, издание "Бега времени", непомерно растянувшееся, недомогания, болезни и - гости, визитеры, реже приемы, еще реже поездки к кому-то с визитом. Не нам судить, насколько светской сочли бы Ахматову светские дамы 10-х годов, о которых она вспоминала без восторга, но в наших глазах ее светскость, лишенная фона для сравнений, была образцовой, а в глазах дам 60-х - даже чрезмерной, в ущерб : искренности. На самом же деле светскость - как раз тот инструмент, который дозирует искренность, как и все прочие реакции на происходящее, в точно выверенном соответствии с происходящим, и всегда быть искренним - столько же недостаток, сколько достоинство. Другое дело, что светскость как ритуализированное раз навсегда поведение, внешность, манеры могла привести к почти полной искусственности общения, и Ахматова, говоря о некоторой засушенности петербургских дам, одетых по моде двадцатилетней давности, противопоставляла им крупных, крепких, с грубыми чертами лица фрейлин двора - возмутительно непохожих, с другой стороны, на смазливых стройненьких барышень, какими их изображали в голливудских фильмах. Когда она захотела познакомиться с моими родителями и они навестили ее в Комарове, то по прошествии двух или трех недель я неожиданно услышал от нее фразу, смутившую меня старомодностью: "Узнайте у ваших родителей, когда я могу отдать им визит". Я узнал, привез ее, опять ей пришлось подниматься на пятый этаж без лифта, она завела легкую беседу, посидела недолгое время за столом, и мы уехали. Когда же они приезжали к ней, отец, дорогой спрашивавший меня, любит ли она стихи Есенина, а также сравнение Львом Толстым поэзии с пахарем, приседающим на каждом втором или третьем шаге, и получивший в обоих случаях ответ, что нет, не любит, объявил, едва войдя на дачу, что его любимый поэт - Есенин, написавший "Ты жива еще, моя старушка", после чего прочитал несколько строф этого стихотворения, и что он согласен с Толстым, что поэзия - это пахота с приседанием на втором или третьем шаге. На оба выпада она произнесла только: "Да-да, я знаю", а когда я проводил их на станцию и вернулся, сказала: "Ваш отец очаровательный человек".

Вообще же тем, кто приходил к ней впервые, было самым недвусмысленным образом страшно переступить порог. Мои знакомые в коридоре шепотом упрашивали меня не оставлять их с глазу на глаз с нею - это забавляло ее и сердило. За долгие годы сложился и отлился в точную, завершенную форму обряд приема более или менее случайных посетителей. "Уладьте цветы", - говорила она кому-нибудь из домашних, освобождая гостя от букета, и ему: "Благодарю вас". Затем: "Курите, не стесняйтесь, мне не мешает - я сама больше тридцати лет курила". Когда время визита, по мнению гостя, истекало и он собирался уходить, она спрашивала: "А который час?" - и в зависимости от ответа назначала оставшийся срок - услышав, например, что без четверти восемь, говорила: "Посидите ровно до восьми". Когда же решала, что визит окончен, то без предупреждения подавала руку; благодарила, провожала до двери и произносила: "Не забывайте нас". Молодых, с кем была хорошо знакома, напутствовала: "Ну, бегайте". Разговаривать с ней по телефону было невозможно - посередине твоей фразы раздавалось: "Приезжайте", - и вешалась трубка.

В беседе всегда была самой собой, произносила фразы спокойным тоном, предельно ясно и лаконично, не боялась пауз и не облегчала, как это принято, ничего не значащими репликами положение собеседника, если ему было не по себе, К тому, что приходят из любопытства или тщеславия, относилась покорно, как к неизбежному, и бывала довольна, если во время такого визита возникало что-нибудь неожиданно интересное. Некоторые решались прийти к ней просто поделиться горестями, чуть не исповедаться - и уходили утешенные: хотя она говорила мало. В больницах, узнав, кто она, к ней подходили советоваться - соседки, нянечки; начало у всех было одно и то же "Ну, с мужем я не живу уже три месяца", - разница была в сроках, Как правило, одинаковый был и конец: "Скажите, будет когда-то ей, разлучнице, так же худо, как мне сейчас?" И Ахматова отвечала: "За это я вам ручаюсь, тут можете не сомневаться".

В ее стихах юмор редкость, а в разговоре, особенно с близкими, она часто шутила, и вообще шутливый тон всегда был наготове. Иногда она намеренно сгущала краски, описывая какое-то событие, какое-то свое дело, - ей предлагали тот или иной выход, она говорила: "Не утешайте меня - я безутешна". Негодовала из-за чего-то, ее пытались разубедить - это называлось "оказание первой помощи". Ей советовали что-то, что было неприемлемо, она произносила иронически: "Я благожелательно рассмотрю ваше предложение". Ольшевская жаловалась на нее, что вот, столько дней безвыходно просидела дома, не дышала свежим воздухом, она добродушно защищалась: "Грязная клевета на чистую меня".

Она смеялась анекдотам, иногда в голос, иногда прыскала. Вставляла в разговор центральную фразу из того или другого, не ссылаясь на самый анекдот. "И как правильно указывает товарищ из буйного отделения..."; "Сначала уроки, винить потом..."; "То ли, се ли, батюшка, а то я буду голову мыть...". К пошлости была нетерпима, однажды сказала, возмутившись: "Все-таки есть вещи, которые нельзя прощать. Например, "папа спит, молчит вода зеркальная", как недавно осмелились при мне пошутить. А сегодня резвился гость моих хозяев: "Отчего Н. лысый - от дум или от дам?"" Терпеть не могла и каламбуры, выделяя только один - за универсальное содержание: "маразм крепчал". Однажды сказала: "Я всю жизнь была такая анти-антисемитка, что когда кто-то стал рассказывать еврейский анекдот, то присутствовавший там X. воскликнул: "Вы с ума сошли - как можно, при Анне Андреевне!"" Как-то раз я к случаю вспомнил такой: один пьяный спрашивает другого: "Ты Маркса знаешь?" - "Нет". - "А Энгельсa?" - "Нет". - "A Фейербаха?" - "Але, отстань: у вас своя компания, у нас своя". Ей было смешно. Через несколько дней я приехал в Комарово, и она рассказала, что поэт Азаров приводил к ней поэта Соснору. Я тотчас отозвался: "У вас своя компания, у нас своя". Она рассмеялась, но без промедления парировала: "Да? И кто же ваша компания?"

Очень хорошо знала и любила Козьму Пруткова, не затасканные афоризмы, а например: "Он тихо сказал: "Я уезжаю на мызу", - и на всю гостиную: "Пойдем на антресоли!" "Пойдем на антресоли" говорилось, когда Ахматовой нужно было уединиться с кем-нибудь из приятельниц. Признавалась в любви к стихам Ал. К, Толстого, не только в нежной, с ранней молодости, к "Коринфской невесте", первую строфу которой "свирельным" голосом читала наизусть: