Выбрать главу

"Арсений" - это Тарковский, Арсений Александрович - поэт, первое признание получивший в 60-е годы, когда ему было уже за пятьдесят и за спиной изувечившая его война и больше четверти века писания стихов. К тому времени он был знаком с Ахматовой уже несколько лет, читал ей стихи разных периодов, и она говорила о нем ласково: "Вот этими руками я тащила Арсения из манделыштамовского костра", - то есть помогала ему освободиться от влияния Мандельштама. Когда ей стало получше и дело пошло к выписке, я несколько раз приходил в больницу, по пути забегая на ипподром, который был рядом. Однажды, войдя с мороза и подозревая, что запах коньяка, проглоченного только что в буфете для согрева, может быть ею уловлен, я решил предупредить необходимое объяснение мало изобретательной риторикой: "Вам никогда не догадаться, откуда я сюда пришел". Ее вид показывал, что ей это и не интересно. Я сказал: "С ипподрома!" Она ответила безразличным тоном: "Я только это про вас и слышу". И, едва заметной отмашкой ладони дав понять, что и объяснение, и его неуклюжесть позади, заговорила о более существенном - моя игра на бегах была развлечением, возможно, слабостью, но не пороком и уж, во всяком случае, не идеей. Прочтя у Бродского в любовных стихах: "Мы будем в карты воевать с тобой", - она поморщилась и высказалась неодобрительно. "Бег времени" только что вышел, она надписывала по несколько экземпляров в день. В книжку не попало изрядное количество центральных стихотворений, были выброшены многие, напечатать которые еще теплилась надежда, привкус горечи явственно ощущался в словах благодарности, которыми она отвечала на комплименты. Зная наверное, что когда-то их опубликуют, она хотела сделать это сейчас, при жизни, пока они сами еще живые и дикие, "с рогами, копытами и хвостом", а не в виде священной, а главное - съедобной, коровы, вылепленной из фарша, который будет пропущен публикатором через мясорубку своего времени.

Медсестры, санитарки, соседки по отделению, брошенные или бросаемые мужьями и возлюбленными, шли к ней как к "специалистке по женской любви" и говорили бедные слова, которым она, у них подслушав, их отчасти научила. Каждая говорила то же, что и другая, то же, что и Ахматова, только не так ясно и точно. Она была "специалисткой по любви", потому что любовь была ее поэзия: "одной надеждой меньше стало - одною песней больше будет". Женская любовь была не какой-то особой, присущей женскому существу, а более острой, глубокой, полной - лучшей любовью, как о том свидетельствовал еще Тирезий. "Научно доказано, что мужчины - низшая раса", - приговаривала она. Или: "Овцу, если вдуматься, тоже жалко: у них на всех один муж, и тот - баран". Она жалела всех приходивших к ее постели и "оказывала им первую помощь" - и посмеивалась над ними и над собою, повторяя услышанную мной и сразу ею "взятую на вооружение" фразу: "Я не ревную, мне просто противно". Она жалела и утешала всех женщин вообще. Ее раздражало ее раннее стихотворение "Я не любви твоей прошу": A этим дурочкам нужней сознанье полное победы, чем дружбы светлые беседы и память первых нежных дней, - "Почему "дурочкам"? - возмущалась она. - Если он предпочел другую, так уж она сразу и дура?" Потому же ей претила цветаевская "Попытка ревности" ("Как живется вам с трухою?", "Как живется вам с стотысячной?") - "тон рыночной торговки".

В середине февраля, кажется 19-го, ее выписали, на начало марта были добыты путевки в санаторий - для нее и Ольшевской. Эти 10-12 дней на Ордынке ей становилось то лучше, то хуже, вызывали "неотложку", делали уколы, бегали за кислородными подушками. 5 марта я с букетиком нарциссов отправился в Домодедово - 3-го, прощаясь, мы условились, что я приеду переписать набело перед сдачей в журнал воспоминания о Лозинском, которые вчерне были уже готовы и требовали лишь незначительных доделок и компоновки. Стоял предвесенний солнечный полдень, потом небо стало затягиваться серой пеленой - впоследствии я наблюдал, что так часто бывает в этот и соседние мартовские дни. Встретившая меня в вестибюле женщина в белом халате пошла со мной по коридору, говоря что-то тревожное, но смысла я не понимал. Когда мы вошли в палату, там лежала в постели, трудно дыша, - как выяснилось, после успокоительной инъекции, Нина Антоновна; возле нее стояла заплаканная Аня Каминская, только что приехавшая. Женщина в халате закрыла за мной дверь и сказала, что два часа назад Ахматова умерла. Она лежала в соседней палате, с головой укрытая простыней; лоб, когда я его поцеловал, был уже совсем холодный. Празднование Женского дня 8 Марта отодвинуло похороны на несколько дней. Что она умерла в день смерти Сталина, вспомнили позднее, 9 марта была гражданская панихида в морге института Склифосовского, потом гроб запаяли и самолетом отправили в Ленинград. После отпевания и многочасового прощания с телом в Никольском соборе и гражданской панихиды в Союзе писателей, 10-го во второй половине дня ее похоронили на кладбище в Комарове.

Среди подаренных мне книжек две - связывают ее надписи. На Anno Domini MCMXXI: "Анатолию Найману в начале его пути Анна Ахматова, 23 апреля 1963, Ленинград". И ровно через два года, на аполлоновском оттиске поэмы "У самого моря": "Анатолию Найману - а теперь мое начало у Хрустальной бухты. А. 23 апреля 1965, Ленинград". Она принесла с собой "свое время" - и унесла его: в нынешнем ей, живой, места не нашлось бы - "ведь тех, кто умер, мы бы не узнали". Буква "А" в последней надписи, строчная в размер прописной, перечеркнута легким горизонтальным штрихом.

1986-1987