Маша идёт в ванную, моет лицо и руки горячей водой и круглым сиреневым мылом, потом она расчёсывает и переплетает свою рыжую худосочную косу и глядит на себя в зеркало, приглаживая мокрыми руками волосы на висках, чтоб голова её была совсем гладкая, без висюлек — этого Маша не любит, просто терпеть не может! «Какое большое, ясное зеркало! — думает она. — Как будто в нём — солнце. А на солнце все хороши, потому что оно — свет. Надо бы у себя в Летунёве над зеркалом электрическую лампочку примостить — не такая уж я страшненькая на свету». И Маша полощет свой рот семь раз горячей водой, смахивает с плеч волосы и пыль, одёргивает васильковую кофту и входит в комнату прибранная и свежая.
Втроём садятся обедать: Пелагея Григорьевна, Василий Дмитриевич — родной брат её покойного мужа — и Маша. Василий разливает в три глубокие тарелки багровый дымящийся борщ, расспрашивает Машу про деревенскую жизнь, про мать — чем болела, про отца — как без неё справляется, про Машины виды на жизнь.
«Замечательный борщ! — думает Маша. — Мать, когда живая была, зимой точь-в-точь такой и варила. А я — щи да щи. Отец помалкивает, а сам эти щи, наверное, с закрытыми глазами ест — видеть не может! Вернусь, обязательно борщ сварю. Такое простое дело, а радость… Ах, как же это я раньше не додумалась отцу борщ сообразить — в первую зиму, когда мы вдвоём с ним без матери с тоски подыхали да молчали друг на друга. Вот ведь при смерти Пелагея Григорьевна, а в доме у неё свет и радость. Свет и радость…» — в уме повторила Маша.
Она огляделась кругом и увидела, что вправду — свет и радость, неизвестно откуда, но есть они здесь. И тут впервые она поняла, что тетка действительно при смерти. Поняла безотчётно, каким-то загадочным для неё самой образом, каким-то природным чувством притаённой правды. Она съела весь борщ и увидела на дне тарелки синий домик в синих кустах и в синих деревьях, рядом с которыми гуляла с синей собакой синяя девушка, а надо всем — из синих облаков — торчали синие пучки лучей.
После обеда пили чай с вареньем из грецких орехов. Орехи были целые, в скорлупе, но совсем мягкие, чуть потвёрже вишен, их надо было есть целиком. Отец часто приносил ей орехи и раскалывал молотком, вылущивая извилистые, сладковатые ядрышки. Но чтобы орехи можно было варить и жевать в скорлупе — до этого Маша бы не додумалась. И она улыбнулась тому, что купит и обязательно привезёт отцу эту невидаль, словно отец сделался младше Маши и даже совсем маленьким…
Пришла медсестра, пожилая, мужеподобная, в венчике из седых косиц. Её хриплый рокочущий голос наполнил собой всю квартиру. Она вела себя здесь по-хозяйски, как человек, всю свою жизнь проживший в этой семье, и строго объявила Маше, что её скверную кожу надо лечить, что она даст Маше в среду талончик к врачу, потому что никак не годится ходить в молодые годы с таким «запущенным лицом».
— У вас, Маня, волосы — как солнце, а глаза — зелёные, как листья, но эта кожа делает вас просто уродливой, а вывести всю эту дрянь ничего не стоит.
Медсестра ушла с тёткой в комнату, сделала ей какой-то укол и сказала, что, как всегда, придёт обезболить на ночь. «Странно, — подумала Маша, — приходит к умирающей женщине, а занимается ерундой, моими прыщами». Это было скорей удивительно, но не обидно. После укола Пелагея Григорьевна из комнаты не выходила, а осталась лежать там при занавешенной лампе. У неё тихо играла музыка.
Василий Дмитриевич вымыл посуду, прибрал, налил себе горячего кофе, закурил сигарету.
— Манечка, у Пелагеи Григорьевны неизлечимая болезнь. Неделю назад её выписали из больницы, потому что операция бесполезна. Она всё знает. Сейчас у неё улучшение, временное, очень скоро оно кончится смертью. Она всё знает, но её не покидает надежда на чудо. И она делает всё возможное, чтобы эта надежда не покидала её. Есть, знаете ли, сказка о том, как смерть пришла к сапожнику, раненному в живот, а сапожник заколотил гвоздями дыру в животе и притворился целым, здоровым. Смерть пришла, посмотрела на него и сказала жизни: бери, этот сапожник — твой.
Маша сидела напротив, сложив руки на груди. В её зелёных, как листья, глазах лежали слёзы живучей надежды.
— А что если сказка вещая? — прошептала она, оглядываясь, как будто хитрая смерть могла подслушивать их разговор. — Ведь бывали же чудеса, когда-то, давным-давно… Как хотите, а я верю, верю, и сейчас они с кем-то бывают… — шептала она, всей душой раскрываясь перед этим едва знакомым человеком и даже не кровным родственником.
— Бывают, бывают, — испуганно и торопливо согласился он вдруг, отпрянув от рыжего и зелёного пламени её деревенского лица. — Бывают, бывают! Ваша мать умерла, моя мать умерла, и ещё кое-кто, и мы с вами умрём, а чудеса — они, как же, бывают! Сейчас я поеду к себе в больницу, сделаю одну операцию, отдежурю и вернусь в десять утра, и мы сообразим, как жить дальше.