— А я не хочу, — говорит ей одна мамаша, — чтобы моя Глаша за отметку перед вами холуйствовала и пресмыкалась. Ребёнок имеет право задать вопрос!
— А я имею право поставить двойку за срыв урока!
— Нет, не имеете!
— Нет, имею!
— Никакого!
— Полное!
— Вы развращаете!
— Вы врёте!
— Вы оскорбляете!
— К черту! Ухожу! На пенсию! Ищите! Себе! Другого! Учителя!
Тут оба завуча хватают её за кофту, за юбку, за весь трикотаж:
— Валендитрия Мутиновна! Никогда, ни за что не уходите на пенсию! Где мы найдем учителя в середине года? Для десятых классов? Где?! Ведь сегодня никто не знает, как преподавать этот страшный предмет — обществоведение! — грум-вжжик-йяй-йяй! Лучше мы выгоним этих детей из школы — бум-бум! — с их проклятыми вопросами! Пусть катятся, отщепенцы, чи-та-а-те-ли!
— Вам плохо, родительница?..
— Нет, мне хорошо… Это вам плохо — грум-йяй-йяй!
— Почему?
— Потому что я записала — бемц-плямс! — всё это на магнитофонную плёнку.
— Куда?.. Куда вы удалились?!
— В РОНО! В ГУНО! В созвездие Стрельца!
…Снег, ветер, метель. Какая-то в чёрном плаще обнимает дерево на Гоголевском бульваре и лбом-бом-бом! по стволу, и бормочет гражданка, глотая слёзы:
— Прости бессилье моё и отчаянье в час молитвы о сокрушенье злокозненных сил тщеты и адской богопротивности, распинающих детство твоё, о чадо Божье!..
— Гражданка, вам плохо?
— Нет, что вы, мне хорошо. Я всегда в это время немного дышу через дерево. Знаете, лейтенант, надо выбрать большое, сильное дерево, обнять его и прижаться — грудью, лбом, животом, коленями — и дышать сквозь него, дышать, хотя бы минут пятнадцать, лучше — тридцать, под звёздами. Очищает.
— И от камней?
— И от камней. Возьмите моё дерево, я как раз его раздышала, и оно ещё тёплое.
Хруп-хруп! Хруп-хруп! Это я прохожу мимо, мимо этой гражданки, мимо этого лейтенанта милиции, который в обнимку с деревом на Гоголевском бульваре очищается от камней.
На попутной лошадке качусь по кольцу — до своего переулка — жу-жу-жу! бу-бу-бу! — кучер трудится инженером, два года работал в Индии, там в гостинице ползают прозрачные ящерицы — хапнут мушку, и видно, как мушка эта внутри переваривается до полного исчезновения к вечеру.
Вот и ночь. Добрести до дивана — и набок — как дохлая мышь. Открываю первую дверь подъезда — кромешная тьма. С трудом вспоминаю код, бестолково давлю на разные кнопки. У подъезда — хруп-хруп! — гуляют собаки с хозяевами:
— …он тебя объявляет, а ты спокойно, с большим достоинством — бу-бу-бу! — плюёшь ему в рожу — хр-р-р! хр-р-р! И все понимают за что, и устраивают овацию — грум-вжжик! грум-вжжик! — слишком жизнь коротка и до-о-о-роги идеалы.
Йяи-Йяи-Йяи! — завизжала вторая дверь, открываясь. Лифт не работает. И, чтобы насмерть не задохнуться ни на одном из шести этажей, сплю и вижу я Киев, детство и небеса Подола, ту высокую гору, где Андреевский храм в облаках, — как легко мне тогда дышалось, как всюду мне было близко и крутое мне было плавным…
Он показывал мне, как сочинять стихи
Это был изумительный мальчик лет семи или даже младше. Он с мамой приехал в Крым на несколько дней, перед отъездом в Москву и далее — в Париж, где жили его отец и старший брат.
Мама ушла прощаться к знакомым, и мальчик со мной остался до вечера. Сперва мы купались в море, потом хохотали, потом обедали, опять хохотали, потом говорили о жизни, опять хохотали — и вдруг он спросил:
— Вы никому не расскажете?..
— Нет, — говорю. — А что?
— Ну, тогда я вам покажу, как сочинять стихи.
Положил он кренделем свои загорелые лапы на стол, голову — на лапы, но не вниз лицом, а так, чтобы можно было подглядывать… Глаза свои синие закатил — и завелась в нём какая-то длинная музыка, наподобие гавайской гитары. Из него эта музыка носом играла, и он под неё раскачивался, впадая в пьяненький транс. А когда совсем окосел и весь отправился в полный улёт — стал он вслух сочинять безо всяких бумаг и перьев, безо всяких черновиков и поправок свою гениальную поэму в стихах о свинье и командире.