Выбрать главу

Доехал я быстро, и по дороге не печалился ни о чем, просто жил обычной дорожной тоской, когда едешь один, и перестук колес невольно наводит на мысли о жизни своей, отсюда неистребимость железнодорожного пьянства. А за окном стоял голый лес…

Так и кончился мой Париж, и я спрятал его глубоко и старался не выпускать наружу. А любовь задремала на время, свернувшись синей пружиной под сердцем, изредка ворочаясь с боку на бок и царапая острыми концами средостенную плевру. И как заворочается она, так и душа в пятки уходит — а ну как сейчас проснется, и пошла круговерть. Но нет, спит до поры до времени. Есть–таки в среднем возрасте свои вялые радости. Уговариваешь себя, присмиряешь — не стучи так, сердце, подожди, успеешь, тяжело будет, больно; глядишь, и затихнет в душе надвигающаяся буря на какое–то время, и сил тянуть лямку ежедневную больше остается, хоть и уверен, знаешь, что сорвется когда–нибудь нутряная тишь, и тогда стальной прыжок, круша тебя и окружающих, бросит жизнь вперед на огромный скачок, и станешь на одну любовь ближе к смерти. Но все–таки не сразу, не подряд бешенные прыжки, не так, как в семнадцать лет, когда сначала не боишься аллюра, потому что не знаешь неминуемого конца, а потом уже и конец знаешь, боль была, пожар и ожог, но все равно нахлестываешь жизнь свою — вперед, кони, вперед, после оглянемся, после пожалеем, после заплачем или посмотрим с гордостью, а сейчас время готовить пищу для будущей печали.

«Хорошо, когда в поезде тебе попадается верхняя полка. Забираешься на нее и невольно, незаметно проникаешься чувством божественной отстраненности, с невольной симпатией наблюдая протекающую внизу жизнь. Горизонтальное положение тела на уровне прямоторчащих голов дает наглядное представление о лучезарном благодушии фараонов,» — эта мысль была последней, перед тем, как я заснул.

Вагонное пробуждение отличается от мягкого, ритмичного вхождения в сон, как первый день в армии от последнего дня вольной жизни. Внезапный стук в дверь, гортанные крики проводницы, тревожная боязнь проиграть неумолимому транспортному режиму в борьбе за утренний туалет омрачают опухшие ото сна лица пассажиров предощущением грядущего дня. Позже, удачно оправившись и испив горячего чаю, лица светлеют, но люди по–прежнему не склонны к разговорам, да тут и время заканчивается, уходит в прошлое очередной кусок твоей жизни и появляется новая граница, новая точка отсчета — узкий шпиль городского вокзала.

Из духоты да эх, на морозец, легкие нараспашку, снег скрипит под ногами, и мир внезапно расширился, прыгнул от размеров четырехместной клетки до просторов уездного городишки.

В это утро меня окрылял, нес запах нежной, еще незаметной глазу северной весны. В тех странных местах, где в марте листья на деревьях уже величиной с ладонь ребенка, не понять, что за весенняя примета — утренняя метель. Там свои признаки и предчувствия — маслины зацвели — быть весне. А здесь все по–другому, мороз — десять градусов, снежные колючки в лицо, но ты уже не ошибаешься в запахе, у тебя есть память о мокрой земле и предвкушение: впервые за полгода встать с радостной твердостью на отмерзшую поверхность.

Сам не понимая почему, не заходя домой, я пошел от вокзала вниз по проспекту имени надоевшего Леннона, лысого вождя пассионарной молодежи прошлых лет. Бывают в жизни такие труднообъяснимые моменты, когда невозможно поступить иначе, чем под наплывом неясных, смутных чувств, и лучше не думать об этом, а отдаться потоку, который несет тебя так мощно, мягко и неотвратимо. Покружив у какой–то кофейни и испугавшись запаха «бочкового» кофе, я очутился в небольшом, достаточно уютном заведении, где горячая мясная похлебка так и дразнит мыслью об утреннем коньяке. Честное слово, я не алкоголик и вряд ли когда–нибудь им стану, у меня другие конституция и наследственность, но есть в жизни моменты, которые иначе как святыми не назовешь. Конечно хорошо, если тебе посчастливилось спасти тонущего ребенка или погибнуть на глазах у всех за правое дело, но рюмка коньяка с утра — тоже один из таких моментов, хотя и не столь величественный. Я заказал сто, посомневавшись — двести грамм, сделал первый глоток, захлебал похлебкой и погрузился в радужное самосозерцание.