Выбрать главу

Товарищи, хотел этого Мунблит или не хотел, но он в данном случае явился рупором враждебных настроений, и не случайно наши враги одобрительными аплодисментами встретили статью Мунблита». (Голоса: «Позор!»)

Но здесь мне представляется правильным подробнее рассказать о том - что я тогда писал.

Статья была посвящена недавно вышедшей первой книге молодого писателя Василия Гроссмана «Глюкауф». «Эта книга, - писал я тогда, - несет на себе следы бесчисленных трудностей, преодоленных писателем, причем некоторые из них преодолены с блеском, свидетельствующим о большой работе и большом даровании... Говорят, нет ничего более трудного для молодого художника, чем провести округлую линию, не подсказанную движением руки, держащей карандаш, а точно копирующую линию бедра стоящей перед ним натуры.

Надо сказать, что дурные традиции этого рода в нашей литературе уже имеются в весьма достаточном количестве. Упрощенные, удобные для изображения человеческие характеристики, плоские и нарочито симметричные ситуации особенно сильно распространены у нас в книжках так называемых «писателей-середняков». И если истинные очертания предметов почти никогда не повторяют друг друга, то, лишенные своей сложности, округленные и описанные ленивой рукой, они становятся разительно схожими и немедленно обращаются в традицию, явственно порочную и тем не менее преодолевавшуюся с трудом даже опытными писателями.

Василий Гроссман легко переболел этой болезнью, умело преодолев в своей книге многие соблазны и трудности, и только в одном случае он позабыл о словах Виктора Гюго, отвечавшего своим критикам лет сто назад: «Автор заимствовал мысль своего произведения не из книг, - он не имеет обыкновения искать так далеко».

Одно из главных действующих лиц романа Гроссмана - секретарь шахтпарткома Лунин, возглавляющий борьбу за механизацию шахты, - именно такой, традиционный в дурном смысле этого слова образ, и эта ошибка весьма существенна. Условно он может быть назван «человеком, не успевающим пообедать». У Гроссмана о нем так прямо и сказано: «У него всегда получалось так, что времени хватало на все. Только вот пообедать он обычно не успевал...»

Характерной чертой «человека, не успевающего пообедать», является отсутствие того, что на комсомольских собраниях недавнего прошлого именовалось «личной жизнью». Нет этой «личной жизни» и у Лунина.

Большей частью «человека, не успевающего пообедать», гложет тяжелый недуг, причем на настойчивые предложения полечиться он отвечает обычно шутками и лечиться не едет. Поэтому Лунин беспрестанно кашляет и о лечении не помышляет.

И, наконец, неизменным и неизбежным концом этих людей бывает смерть на посту, предшествующая финальной сцене романа, в которой дело, возглавлявшееся покойным, тем не менее одерживает победу. Поэтому Лунин умирает в шахте, куда он спустился проверить механизмы перед пуском, и пуск тем не менее проходит успешно.

Два вопроса возникают при знакомстве с образом Лунина, традиционность которого вряд ли кто-нибудь возьмется оспаривать: правдив ли этот образ, во-первых, положителен ли он, во-вторых? Элементы правдоподобия в этом образе, несомненно, имеются, но ошибка Гроссмана заключается в том, что образ этот взят им не во всей его сложности, какая ему присуща в реальных условиях, а в упрощенном канонизированном воплощении, какое получил он в литературе. А так как жизнь идет вперед, литературные герои, однажды запечатленные, становятся неподвижными, образ Лунина получился нежизненным.

Этот образ незаметного и самоотверженного героя, всего себя отдающего любимому делу и гибнущего ради него, был совершенно реален в условиях партийного подполья дореволюционных лет. Тогда он впервые и был описан. И тогда этот образ был героичен, тогда жизнь «незаметного героя» была подвигом, заслуживающим восхищения и подражания.

Но условия изменились. Лишения перестали быть вынужденными для такого человека, если он стал секретарем шахтпарткома, отсутствие «личной жизни» не определяется теперь необходимостью конспирации, а небрежение к своему здоровью в сущности родственно небрежному отношению к механизмам, которое препятствует у нас внедрению социалистических методов труда. Следовательно, если «незаметный герой» прошел через революцию и гражданскую войну, если он живет сейчас и борется за механизацию шахты и если этот человек умен (а ему надлежит быть неглупым) и понимает смысл происходящего, он не может превратиться в «человека, не успевающего пообедать».

Что же касается этого последнего, то романтический ореол, каким его окружают в литературе, ему не принадлежит.

Трудно поверить тому, чтобы он умел распределять свое время, если ему не удавалось выгадать час на обед. Трудно поверить необыкновенной его трудоспособности, если его болезнь была так серьезна. И, наконец, трудно ощутить его реально, если писатель скрыл от нас неизбежные у такого человека черные ногти, засаленный ворот рубахи, давно не бритую щетину на подбородке, усыпанные перхотью плечи и стоптанные сапоги.

Нет, образ этот у Гроссмана упрощен и неверен, он взят не из жизни, а из литературы, он - та самая округлая, легко проведенная линия, подсказанная рукой, держащей карандаш, которую следует преодолеть, чтобы верно изобразить жизнь во всей ее сложности и полноте».

Легко заметить, что в этом давнем и, на сегодняшний мой взгляд, неосмотрительном моем сочинении не было и тени намерения высмеять и предать осуждению героев подполья и участников гражданской войны, жертвующих жизнью и пренебрегающих своим благополучием потому, что иначе было нельзя и дело этого требовало. Вовсе нет. Но в середине тридцатых годов страна начала строиться и ей потребовались другие люди. Привело это к тому, что литераторы моего поколения в начале тридцатых годов были одушевлены пришествием нового «героя нашего времени» и изо всех сил пытались представить его себе и помочь ему родиться. Он должен был знать и любить свое дело или, по крайней мере, этому делу учиться - новый человек, которого мы себе навоображали, - он должен был быть деловитым, умным, обладать чувством юмора, должен был уметь рационально использовать свои и чужие силы, быть непримиримым врагом штурмовщины, безалаберщины, верхоглядства, короче говоря, этот ангел во плоти должен был быть новым - в полном и подлинном смысле героем нашего времени.

Щербаков просто не понял меня. Следовало это ему объяснить и помочь ему, недавнему тогда руководителю Союза писателей, разобраться в таком очевидном для меня и для моих единомышленников умонастроении молодых литераторов.

Озабоченный этим намерением, я на следующее утро, созвонившись с секретаршей и узнав, что Щербаков принимает, отправился в «дом Ростовых».

Все благоприятствовало мне в это утро. И погода, и трамвай, сразу же подкатившийся к остановке, и безлюдный в этот ранний час вестибюль Союза писателей, и гостеприимная, как мне почудилось секретарша... И только, войдя в кабинет секретаря, я усомнился в том, что мир так прост и прекрасен.

Все было мрачным и неприветливым в этом кабинете - и самый этот кабинет, и его хозяин.

Он был занят, когда я вошел, сосредоточенно листая и делая какие-то пометки в большом, красивом блокноте, лежащем перед ним на столе. Так занят и так поглощен этим занятием, что не ответил мне на приветствие и не предложил сесть.

Но в ту пору я тоже не мог похвастаться воспитанностью и тактом. И, не дождавшись приглашения, с полной непринужденностью, изобразив на лице доброжелательную улыбку, уселся против него. Эта улыбка часто мне потом вспоминалась, причем воспоминание это, скажем прямо, было не из приятных.

Молчание затягивалось, и, убрав с лица улыбку, я стал оглядывать кабинет и по тогдашней своей манере прежде всего попытался определить - сколько моих девятиметровых комнатушек могло бы в нем уместиться. Выходило, на глаз, что-то не меньше шести. Кабинет был заставлен тяжелой мебелью. Кресла, и в том числе то, в котором я сидел, были явно рассчитаны на то чтобы сидящий в них посетитель сразу же потерял присутствие духа - такие они были глубокие и так мало возвышались над полом. Диван был огромным и преследовал те же цели. Но тут мои наблюдения были прерваны.