Выбрать главу

Не стану, однако, забегать вперед да философствовать на голом месте. Лучше расскажу по порядку.

В свое время подарил мне эту трубку мой добрый теперь знакомый (а тогда была наша первая с ним встреча) — агроном Виталий Иванович Семипудный. Сидели мы у него дома, я, испросив разрешения, задымил; хозяин — по той самой схеме: «О, да вы трубочку курите! Сейчас я вам кое-что покажу», — порылся в комоде и достал ЕЁ.

Трубка оказалась старинная, то ли голландская, то ли немецкая: маленькая висюлька-носогрейка, с позеленевшим кольцом и дырчатой металлической крышечкой. Бюргерская, словом, такая.

— Знаменитая трубочка, — сказал Виталий Иванович. — Для нашей, конечно, фамилии. Вот если бы не она, неизвестно, как и моя бы жизнь сложилась. Вполне возможно, закончил бы я, вместо сельхозинститута, какой-нибудь там МГИМО, сидел бы сейчас не дома, не на родной земле, а где-нибудь в Колумбии, и не с вами чан распивал, а… с Габриэлем Маркесом, к примеру… А может, и… не приведи господи что!

Принадлежала трубка покойному отцу Виталия Ивановича Ивану Пантелеймоновичу Семипудному, тому досталась в наследство от деда, дед же привез ее будто бы еще с первой империалистической, в качестве трофея.

Но — не в предыстории дело. Виталий Иванович подробной биографией трубки никогда и не интересовался. По случай, связанный с ней, помнил — со слов отца. Наш рассказ, стало быть, пойдет уже как бы из третьих уст — и читателю придется смириться с неизбежными потерями: скажем, с отсутствием документально точного места действия и конкретных исторических дат. Впрочем, это и не столь важно.

Значит, так. Отец Виталия Ивановича был одним из первых стахановцев на селе. Однажды в страду он убрал хлеб с трех тысяч гектаров. Прицепным комбайном! Это была фантастическая производительность. Нынче вон у нас, на теперешней могучей технике, редко когда больше тысячи гектаров убирают — да и то лишь передовые комбайнеры.

Ивану Пантелеймоновичу дали орден Ленина, избрали депутатом Верховного Совета СССР (вместе со знаменитой Пашей Ангелиной они там, между прочим, оказались — в первом созыве) и назначили его заместителем председателя облисполкома. Одним из заместителей. Вот так вот! Скаканул мужик из простых комбайнеров сразу в громадные начальники. Теперь подобное и представить невозможно, хотя, может, кой-кого и не мешало бы пересадить — нет, не с комбайна за руководящий стол, а наоборот. Ну, а тогда были годы отважного выдвиженчества — и не такое еще случалось. Короче, вручили ему бразды: рули, Иван Пантелеймонович, на новом поприще!

Квартиру в городе дали, в новом, только что отстроенном доме, проект которого в тридцать шестом году на Парижской архитектурной выставке высшую награду получил — Гран-при. Там квартирки — закачаешься! И сейчас еще, как посмотришь, зубы от зависти сводит, и в свою панельную малогабаритку улучшенной планировки заходить потом не хочется. По тем же временам — вообще покои! Даже, вообразите себе, предусмотрена была комната для прислуги, сразу за кухней. В кухню, то есть, хозяин мог вовсе не заходить, а только покрикивать: «Маруся! Живо несите щи!»

Жена, Пелагея Карповна, не хотела в город ехать, неделю ревмя ревела: куда же я — без коровы, без поросят, курей?! Но что будешь делать? — не отпускать же мужика одного. Семипудные переехали. Все побросали: огород неубранный, скотину. Свинку, правда, одну взяли. А только и ее вскорости пришлось ликвидировать, как класс, не дожидаясь холодов. Именно что — как класс. Держать-то было где, имелись вокруг дома сараюшки — городушки. Но, во-первых, помотайся-ка в сараюшку к ней с шестого этажа с ведром помоев. Во-вторых, кому пришлось мотаться? — не прежней Поле, а жене зампредисполкома (домработницей Семипудные не сразу обзавелись, а кто они такие — все в доме знали еще до их приезда). Ну, а в-третьнх, не было смысла держать свинку. Какой же смысл, если и свинину, и баранину, и обскую стерлядку, свеженькую, Ивану Пантелеймоновичу приносили прямо на дом. Смысла, значит, не было, а был от свинки один кулацкий душок. И ее ликвидировали.

Прожили они в городе с полгода — и отец понял: не на месте он. Не по нему эта должность. А честнее сказать — он не по должности: головой слаб. Не в том смысле слаб, что ума не хватает, а в том, что грамотешки мало, знаний. Да это бы ладно: грамота — дело наживное, можно и получиться. Он еще другое о себе понял — главное: нет у него настоящих организаторских способностей, умения людьми руководить, обстановку схватывать, просматривать её насквозь и вперед на будущее. На таком-то высоком уровне — нет. Этого еще никто вокруг не успел заметить, а он почувствовал, сам (был, значит, ум-то, природный, не испорченный). И еще он почувствовал: удержаться, конечно, можно. Там, где котелком не довариваешь, взять горлом, кулаком — по столу. И брали — другие, рядом с ним сидящие и даже пониже его.

Но Иван Пантелеймонович решил для себя: надо уходить. Уходить, уходить! Бежать, пока не поздно. Жене Поле так и сообщил о своем решении: «Треба тикаты, жинка. Пропаду тут. Загину». Специально по-хохлацки ворочал, смягчал тревожный разговор шутливостью. Про другое свое соображение — про то, что можно и не пропасть и, наоборот даже, самому судьбы человеческие за вихор схватить, он ей, разумеется, не сказал. И уж тем более не стал исповедоваться: какая это сладкая отрава, какой соблазн — за вихор-то ухватить. Ни к чему, — трезво подумал, — не бабьего это ума дело. Хорошо, что сам понял и вовремя успел тормоза включить. А то и он начал было уже входить во вкус. Нет, кулаком по столу пока не стучал, у него свой способ наметился. Надо, допустим, решить какой-нибудь сложный вопрос, окончательный приговор вынести — Иван Пантелеймонович сейчас трубочку запалит (он ее стал курить сразу после назначения на должность, для авторитета), дымком занавесится, глаз карий ущурит и смотрит на собеседника умненько. Смотрит и помалкивает: дескать, я-то знаю выход из положения, мне он известен, да я хочу, дорогой товарищ, чтобы ты сам! сам его поискал, мне интересно понять — какой ты есть кадр? А собеседник и ерзает под взглядом Ивана Пантелеймоновича, и крутится, и вьется, как червяк на крючке.

Нельзя было про такое — никому, а жене — в первую голову. Бабе, ей ведь только подскажи, только надоумь ее.

Супруге Ивана Пантелеймоновича, однако, не потребовалось ничего подсказывать. Еще полгода назад голосившая по деревне, она прямо-таки мертвой хваткой вцепилась в город: «Нет, Иван, я назад не поеду! Здесь тувалет теплый, вода в кранах, печку топить не надо. Не поеду, и все! Хоть что хочешь со мной делай».

Ой, не договаривала Пелагея Карповна, как и супруг ее, не во всем признавалась мужу. Туалет туалетом и вода в кранах — само собой… А чулочки фильдеперсовые! А лиса рыжая на плечах. А то, что она здесь не та затюканная Поля — в платочке, по самые брови повязанном, с потрескавшимися руками, а всеми уважаемая Пелагея Карповна. И не Пелагея даже, а, на городской лад, Полина. Соседки — тоже разных ответственных работников жены — в рот ей заглядывают, чай у нее отпить за счастье почитают, сама же она ни к кому на чаи не ходит, не набивается — считает ниже своего достоинства. И по квартире у нес теперь бесшумной серой мышкой шмыгает домработница — то ли Нюша, то ли Глаша. А самое главное, она же еще молодая женщина была — и только здесь, в городе, почувствовала: молодая еще! Да, они были тогда не старые. Иван Пантелеймонович, скажем, в том, примерно, возрасте пребывал, в котором нынче начинающие писатели вступают в литературу, а хоккеисты покидают большой спорт. Ну, чуток, разве, постарше.

Так что Семипудные не уехали. Не сумел Иван Пантелеймонович на своем настоять, да и не стал этого делать.