В центре этой широкой панорамы — темное пятно: тень от тучи, может быть, — последней тучи рассеянной бури, прошумевшей над благодатной землей. Тень еще бежит по земле. Она похожа на голову бешено мчащейся лошади. Она пронесется мимо, но, кто знает, не останется ли после нее, после отгремевшей бури, незаметный равнодушному глазу след — навсегда прибитая трава, стебель с опавшими листьями, шрам на влажной земле, по которому побежит тонкий ручеек прозрачных слез?..
Таково «Озеро». Есть в нем что-то эпически величавое, могучее. Его можно поставить рядом с гениальной картиной Левитана «Над вечным покоем», где нет покоя, где дуют холодные ветры тревоги (картина хранится в Третьяковской галерее). «Над вечным покоем» — не пейзаж даже, а скорее симфония человеческого страдания и душевного смятения. В «Озере» эти чувства утоляются. Силы земли, солнечный свет, ветер прозрачной и свежей осени утверждают жизнь, ее продолжение, ее стремление вперед. Эта душевная бодрость, эта живущая в красках надежда созвучны светлой вере пушкинской строки, положенной в основу избранной Левитаном темы.
Знаменательно, что «Озеро» — последняя картина умиравшего художника…
Любовь и ненависть
Картины, собранные в музее, сохраняют краски подлинной жизни. Но иной раз полотна, скульптура, рисунки могут «звучать». И если 6 можно было «озвучить» шедевры русских художников, вернув им, в прибавление к краскам, звучание запечатленной жизни, то в тихих музейных залах раздались бы плеск морских волн, величавый шум леса, рыдания погибающих жителей Помпеи, веселый смех сибирячек под стенами снежного городка, стоны матерей, провожающих новобранцев, могучее «ура!» скобелевских полков, шепот федотовской свахи, конский топот, звуки клавесина…
Мне хочется рассказать вам о небольшом рисунке, вглядываясь в который, вспоминаешь песню…
По снежной петербургской мостовой шла, тяжело печатая шаг, казацкая сотня в серых шинелях. Впереди шагал сотник, сбоку — хорунжий. Солдаты пели — не вдумываясь в слова песни, а только ощущая ее ритм, ее маршевый пульс:
Что было думать о словах песни, привычных, как этот вечерний марш по улицам, когда мысли летели вдаль, на Восток, где умирали товарищи, где завершалась почти уже проигранная русско-японская война. Да и вообще думать солдату не положено. За него думают отцы-командиры. А солдатское дело — исполнять приказ.
Солдаты шагали по набережной Невы, а у причалов, накрепко вмерзнув в лед, стыли занесенные снегом суда. Накрененные мачты будто отдавали последние почести погибшему собрату — «Варягу».
… В мастерской сидели два человека. Один, за мольбертом, — писал, другой — позировал. Один — знаменитый художник, академик, прославленный портретист, позировать которому хотели все, начиная с царского семейства. Второй — литератор, чья известность только расправляла крылья. Зато это были могучие крылья Буревестника.
— Валентин Александрович, кто же лучше позирует: Николай Второй или я? — спросил улыбаясь литератор.
— Вы хоть при этом не учите меня писать, — усмехаясь, ответил художник.
Серов действительно в свое время делал парадный портрет царя. Теперь он писал Горького. Каждый, знавший художника, понимал, что означала эта перемена: Серов шел навстречу новым людям, новым идеям — навстречу будущему.
«Пишет меня Серов, — вот приятный и крупный Человек!» — рассказывал Горький в одном из писем.
… Серов и Горький снова погрузились в молчание. А за окном слышалась тяжкая поступь солдатских сапог. Шли казаки.
— Я сейчас собрал много интересных фактов из истории демонстрации на Невском, — рассказывал Горький. — Чудацкая была демонстрация, одни студенты, рабочих войска в город не допустили.
— Говорят, Алексей Максимович, избивали народ зверски!
— Били. Особенно старались шпионы и полиция, а вот дворники, несмотря на то, что были напоены водкой, — держались в стороне. Некоторые из них прятали избиваемых, другие били «для виду», бьют, а шепотом советуют: «Да кричите же, барышня! Кричите, господин! А то полиция увидит, что мы нарочно».