Выбрать главу

Потому что — у него нет другого выхода.

РАССКАЗЫ О ДРУГИХ ТОВАРИЩАХ

К ЗВЕЗДАМ

В юности я очень любил писать песни советских композиторов. Они были бодрые и оптимистичные. Я писал, как Лебедев-Кумач, только хуже. Я писал такие песни, чтобы под них легче шагалось по дорогам социализма. Про мои песни по радио говорили так: «Вы слушали песни советских композиторов. А теперь слушайте музыку!» Но они мне легко давались: я мог написать такую песню за десять минут. А потом композиторы делали к ним мелодии, и хотите смейтесь, хотите нет, а получались настоящие песни, которые пели Трошин и Шульженко. Их покупали на радио и на эстраде, и я любил их слушать в исполнении известных певцов, записанных на пластинки.

Надо добавить, что я был одним из самых непопулярных советских песенников. Вот почему вы не можете вспомнить моей фамилии в этой связи. Ну и не надо! Зато когда я познакомился с моей женой, она мурлыкала мою песенку, даже не подозревая, что это я ее сочинил. Да и вы когда-то ее мурлыкали: «Мой старый, далекий, испытанный друг...» А не мурлыкали, и не надо! Потому я на вас и не женился.

А потом в космос улетел космонавт Егоров, и когда он спустился на Землю, корреспонденты его спросили, кто его любимый поэт. Он сказал: Лермонтов. А какая ваша любимая песня? Он сказал: «Кто сказал, что прошли те года, о которых слагают легенды...» Я просто упал, когда прочитал это в «Комсомольской правде». Это же надо, сказал я себе, какой потрясающий вкус у этого человека! Из всех песен советских композиторов он любит одну единственную! И кто же ее написал? Я! То есть, таким образом я становлюсь любимцем космонавтов и сравниваюсь в этом с Володей Войновичем, который создал шлягер «У нас еще до старта 14 минут»! Это же уму непостижимо!

В редакции «Литературки», где я тогда работал, стоял дикий гогот. Все приходили пожать мне руку и пожелать новых творческих удач. Один сказал, что теперь по интеллектуальному уровню я сравнялся с космонавтами, и меня смело можно куда-нибудь запускать. Другой посоветовал немедленно завалить все музыкальные редакции моими шедеврами и стать любимцем поваров, бухгалтеров, парикмахеров и других тружеников промышленности и сельского хозяйства, чтобы купаться в гонорарах и славе. Третий печально сказал: «Ну, докатились... Ты теперь и руки никому не подашь. Ну и страна...» Завистники, думал я, никто из них не стал любимцем космонавтов, вот они и острят.

Поэтому я с надеждой открывал газеты после приземления космонавтов, чтобы узнать, не являюсь ли я еще чьим-нибудь любимцем. Но те все молчали. Даже космонавт Рожковский. Нет, этот... Молчковский... Ну тот, но «ский». Досадно...

Так что с космонавтами у нас были установлены теплые, дружеские отношения. Оставалось установить такие же с остальным советским народом.

Однажды мы с приятелями попали в дом к одной знакомой девочке. Она нас позвала на чай. Или на кофе. Я уже не помню. Мы пришли. Девочка была немного смущена, потому что на диване спал какой-то парень. Подумаешь, я сам не раз спал на диванах у девочек, ничего особенного. Но тут парень проснулся, спустил ноги с дивана и фамильярно спросил:

— А вы кто такие, красавцы?

Это мне не очень понравилось. Я привык к невиданному уважению и немедленному признанию, а тут такое амикошонство.

— Мы-то гости, — сказал я. — Вот пришли к девочке на чай. Или кофе. Вам бы лучше самому представиться.

И, не слушая его ответа, пошел в переднюю повесить плащ. На вешалке висел мундир военного летчика. Полковника. Блестела звезда Героя Советского Союза. Пять рядов орденских планок. Справа еще какой-то золотой значок, я на него не обратил особого внимания. Я думал, что это мундир отца той девочки. Странно только, что его самого дома не было. Наверное, переоделся в штатское и ушел, чтобы не мешать тому парню спать на диване.

— Ну-с, — сказал я, войдя в комнату, — так как же вас зовут, милый юноша?

— Гера меня зовут. Герман Степаныч. А ты кто такой?

— А я и не знал, что у тебя папа такой заслуженный летчик, — сказал я девочке. — Я его китель в передней видел.

— При чем тут папа? — обиженно сказал парень. — Это мой китель.

— Ладно тебе, — сказал я. — Ты еще молодой. Вырастешь — станешь летчиком, как папа. Будешь героем. Если, конечно, будешь хорошо себя вести.

Тут я увидел, что приятели, с которыми я пришел, как-то смущенно жмутся, что на них совсем не похоже, и тихонько толкают меня локтями, чтобы я перестал выжучиваться и обижать того парня с дивана.

И вдруг меня осенило.

— Постойте, постойте, — сказал я. — Герман Степанович. Полковник. Герой. Да вы часом не космонавт?

— Космонавт, космонавт, — недовольно пробурчал парень, и тут даже я увидел, что это Титов. Космонавт № 2. Вот тебе и раз! А я его совсем затуркал. Слепая тетеря! Неужели не видно, что если человек ведет себя нахально, то, значит, имеет на то право! Ну что за манера грубить космонавтам! Тем более, как вы помните, я и сам был любимцем космонавта Егорова! Мне даже захотелось немножко попеть: «Кто сказал, что прошли те года, о которых слагались легенды...», чтобы он меня узнал и мы подружились. Потому что если ты любимец одного космонавта, то у тебя есть шанс стать любимцем другого.

Потом мы пили водку под огурцы. Разговаривали. И мне расхотелось быть его любимцем. Потому что я увидел, что он верит каждому слову, написанному о нем в газетах. Он казался себе чем-то вроде былинного героя, а все люди — жучками-паучками, которых он удостаивал своим присутствием. И к той девочке он относился противно. И свысока. И ей было за него неловко.

Когда мы закончили бутылку, он сказал моему другу, который был старше него лет на пятнадцать:

— Эй, малый, слетай в магазин за другой, я заплачу.

И вынул пачку денег. И я обиделся за моего друга. Я сказал:

— Герман Степаныч, мой друг тебе не холуй. Ты сам возьми и сбегай. Гастроном напротив.

Он посмотрел на меня с таким изумлением! А меня уже несло:

— Почему ты считаешь себя выше других? Неужели оттого, что тебя зарядили в ракету, покрутили в поднебесье и спустили обратно? Но ведь то же самое сделали с твоей предшественницей, собачкой Белкой. Или Стрелкой. Не думаю, что она потом в своем собачьем питомнике плохо относилась к другим собачкам, которых еще не запустили. Запустят когда-нибудь...

Он даже побледнел. Такое ему, наверно, никто не говорил. И я не хотел бы, да больно плохо он себя вел.

— И знаешь, — продолжал я. — Когда ты летел, нам говорили, что тебе было больно, и ты даже кричал от боли. Не знаю, правда ли это. Но одно это делало тебя человечнее. Ты был понятен. Если бы меня запустили, знаешь, как бы я орал? Как зарезанный! Страшно ведь. И больно. Куда же делась твоя боль? Неужели тот мундир тебе важнее дружеских отношений?

Он встал, сказал что-то кому-то за дверью и вернулся к столу. Мы молча допили стаканы. Он сказал:

— Вы не уходите, сейчас еще принесут. Там мои мальчики посуетятся.

И мы выпили вторую бутылку, которую кто-то просунул в дверь. И пошли к своим машинам: он к своей, а мы к своей. И на душе у нас было печально. Я все думал, что завтра он позвонит моему редактору, и тогда мне костей не собрать. И друзья мои думали то же.

Наша машина не заводилась. Ее надо было толкнуть. Мы толкали, но у нас было мало сил. Он уже садился в свою машину, которую вел шофер.