Довольно скоро Нина встала, как говорится, на крыло и стала читать на вечерах русской поэзии совсем другие стихи, в новой манере, с американским призвуком, в духе, может быть, Элиота; ей присуща была звериная чуткость и переимчивость; она сказала, что могла бы, вероятно, подрабатывать гаданием – настолько все понимала про человека с первого взгляда, в ней и с детства была эта черта, хотя ни одного случая из детства она привести не хотела и только делала большие глаза, а потом вдруг по-девчоночьи прыскала. Ей очень свойственна была эта манера среди серьезного разговора засмеяться и даже затрясти головой; она бывала в такие минуты очень хороша. Она коротко остригла густые черные волосы, помолодела, приобрела тот американский вид, который назывался джазовым, а в тридцатом году вышла замуж за дикого человека Оленина.
Про Оленина тоже говорили всякое – вплоть до того, что он был, разумеется, советский агент, но это говорили про любого человека с деньгами. Сам он объяснял просто: льнут, как бабы; не заботишься, не охотишься – ну, они и чувствуют. Нина влюбилась в него, как кошка, и взяла его фамилию. «У вас же есть литературное имя, – сказал ей почтительно Жоржик, – как вы можете?» – «Именем сыт не будешь, – ответила она с гимназической беспечностью, – нужна фамилия!» А между тем он был мерзавец. У него была идеальная внешность разведчика – его легко было принять и за барина, и за мужика: то ли природный аристократизм, то ли крестьянская естественность, страшная физическая сила, детская улыбка, с которой, казалось, он и убивал. А что убивал, в том трудно было сомневаться при взгляде на его желтые, идеально ровные пальцы с плоскими ногтями. Он возил ее куда-то в Латинскую Америку, она клялась, что эта красно-коричневая земля заменит миру Россию, что оттуда явится новый культурный взрыв. Но потом, после трех лет бурной любви и разъездов, он канул, исчез, и она надолго оставила стихи и около года нигде не появлялась – а потом опять возникла из ниоткуда, элегантная, полуседая, с новым циклом очень коротких верлибров, вдохновленных, говорила она, одним испанцем. «Лорка?» – «Нет, не Лорка, лучше». О том, куда делся Оленин, говорила загадочно: «Он оказался именно тем, за кого себя выдавал, а это так скучно». И хотя исчез он, по ее намекам выходило, что сбежала она.
В тридцать седьмом она полюбила американского журналиста, заехавшего в Париж после трех месяцев в Мадриде: в нем не было никакого американского лоска, он был застенчив, широкоплеч, неуклюж, все время словно стеснялся своего таланта и славы. «Ты настоящая испанка, я возьму тебя в Валенсию», – сказал он, и она отправилась за ним, своим Ричардсом, сначала в Испанию, потом в Америку, где писала какие-то репортажи и делала для престижнейших журналов беседы с голливудскими и бродвейскими звездами; но что-то он такое сделал – то ли публично солгал, то ли увлекся одной из этих самых звезд, и она не простила, вернулась во Францию на пароходе King George. Она запретила ему искать себя, но он сказал, что если не может ее уговорить, то завоюет. «Сегодня лучше так не шутить», – предупредила она и снова оказалась права.
В сороковом она осталась в Париже, прятала евреев, распространяла сводки, вообще показала себя в Сопротивлении решительной и бесстрашной. Несколько раз она просто ходила под смертью, но благодаря фантастической ловкости и гибкости ускользала из любых тисков. В сорок четвертом в Париж первым ворвался ее американец во главе колонны маки́. Город был, в сущности, уже оставлен, американец ничем особенно не рисковал; торжественно войти в город должен был Эйзенхауэр – но когда он туда вошел, все парижские репортеры уже снимали американского коллегу в баре отеля «Ритц». Он сидел там с Ниной, пил абсент и плакал от счастья. Они провели там лучшую свою ночь, после чего она сказала ему, что – все, все. Сам он потом рассказывал, что признался ей в эту ночь в любви к молодой американской коллеге, а она – что он всю жизнь любил юношей и только притворялся мужчиной; как бы то ни было, утром они расстались, а его стараниями Эйзенхауэра больше близко не подпускали к боевым действиям. Она осталась в Париже и наотрез отказалась встречаться с советскими журналистами, когда могучий их десант во главе с Симоновым заманивал эмигрантов в советское гражданство.