Просыпания мои случались от боли. Довольно страшной, но той, которая запоминается, – значит, переживаемой. Надо мной и передо мной плавали, все время перемещаясь, источники света самых разных цветов, даже черного. Я поначалу решила, что в поликлинике, но потом все-таки поняла, что вряд ли. Не могла двинуться. Время от времени в мои щеки, или лоб, или подбородок врезались один или сразу два зеленых, или синих, или белых, или желтых тонких луча и проделывали во мне дыры. От света мои глаза болели, и я закрывала их часто, засыпала. Я не могла нормально глотать, и моим зубам было прохладно. Через несколько просыпаний я поняла, что натянутая кожа, сокращенные мышцы, сквозняк на зубы и внутрь гортани – это улыбка. Мой рот был открыт и удерживался в улыбке. Слюни стекали по моему подбородку. И еще, вероятно, кровь. Но я не чувствовала ее вкуса. И вовсе никаких. Когда в лоб врезался синий луч, я начинала хохотать сквозь зафиксированную улыбку. Натянутая кожа, сокращенные мышцы, сквозняк на зубы и внутрь гортани, обратный сквозняк со звуком из гортани – это смех.
Спустя что-то – не знаю, день или год – я смогла чуть поворачивать голову направо. Рядом стояли силуэты, поеденные светом. Я различала только их глаза, очень большие, вытянутые, беззрачковые, с тяжелыми складками кожи сверху, как у морских котиков: то и дело открывающимися и закрывающимися, смачивающими смотрящие овалы или защищающими от света. Это и были те демоны, о которых меня пыталась предупредить Мила. Тех, кто не хочет улыбаться и смеяться, глазастые забирают к себе и проводят над ними опыты. Ок. Я чувствовала, что подросток тут же, рядом. Мне не было страшно, но было чрезвычайно беспокойно. Я выдохнула сквозь открытый рот. Закрыла глаза и стала ждать. Я понимала, что когда дождусь, то проснусь на каменном, обитом мхом берегу моря, с овальными дырами на лице, возможно, неподалеку от подростка. И мы вдвоем будем смотреть на тюленей, вдалеке тоже возлежащих на камнях или высовывающих свои лысые головы из воды и моргающих. И от этого понимания я ощутила обратно свою светлую печаль.
Михаил Елизаров
Ты забыл край милый свой
Декабрь двухтысячного года стоял нахохлившись в посольской зяблой очереди. Как прибитая гадюка, очередь судорожно, полукольцами, извивалась. Холод пронизывал насквозь, словно и не земля была под асфальтом немецкого дворика, а вечная мерзлота. Очередь надышала вокруг себя облака унылейших вздохов, целые туманы горечи. Ходили по рукам потрепанные листы А4, баллада пронумерованных фамилий: Желтицкий-Братицкий, Мурашко-Горошко, Бронштейн-Вайнштейн, – больше сотни людских наименований. Кого-то обманом протащили в список, тетки у входа склочно восстанавливали правду. Долетали скрипучие вопли, будто возмущались пружины старого ржавого матраса. За порядком надзирал мент с казенными, щеточкой, усиками – такие, должно быть, выдают служивым вместе с табельным макаровым. Усмирял конфликт грозным: «Просто усех щас выгоню!» В сером плоском небе надсадно драли глотки вороны – как перед расстрелом.
Я приехал за визой в Киев самым ранним поездом, был у посольства к семи утра, но все равно оказался в середине баллады. От мороза общественная шариковая ручка рвала бумагу, точно коготь. Записался. Долгие часы ожидания скрашивал плеер с контратенорами да парочка по соседству. Молодожены: прыщавые, беспечные, дурашливые. Они о чем-то шептались, а после хихикали. Всегда одинаковые интервалы: шепоток – смех, шепоток – смех. А потом он плюнул ей в рот. А она молниеносно и метко плюнула в рот ему, когда он засмеялся своему удачливому снайперству. Поначалу плевались деликатно, но вскоре вошли в раж и харкали уже громко, как чахоточные, а я зло умилялся: надо же, какая семейная идиллия.
Не помню, кто надоумил. Для начала нужно просто выехать. Потом на месте продлить визу еще на три месяца, поступив на учебу. В сути, какой угодно вуз, лишь бы зацепиться. Там и зимой у немчуры вступительные экзамены, в январе, – все не как у нас. Но если уж поступил, то железно остался – легальная стратегия побега из постсоветского лимба. По крайней мере, так вещало на сверхкоротких харьковское сарафанное радио. И главное, на «искусство» язык не нужен, принимают без немецкого – это говорил друг Леха, обучавшийся в Касселе на художника. Были и прочие убедительные примеры. «Знакомый чьих-то знакомых» поступил в консерваторию в Дрездене. Теперь учится и поет в местной опере – правда, в хоре. Наш, из училища, скрипач со второго курса вырвался в Гамбург, теперь у них пиликает.