— Чего ты взял-то? Али не видишь, — у ней колесо кривое, — проговорил он, когда я, облюбовав себе тачку, взял было ее, — и, равнодушно отойдя в сторону, он лег на землю.
Я, выбрав другую тачку, стал в ряд и пошел за солью, чувствуя, как какое-то неопределенное, тяжелое чувство давит меня, не позволяя мне заговорить с товарищами по работе. На всех физиономиях, несмотря на усталость, искажавшую их, ясно выражалось глухое, пока еще скрываемое раздражение. Все были измучены и обозлены на солнце, беспощадно сжигавшее кожу, на доски, колебавшиеся под колесами тачек, на «рапу», этот скверный, жирный и соленый ил, перемешанный с острыми кристаллами, царапавшими ноги и потом разъедавшими царапины в большие мокнущие раны, — на всё окружавшее их. Эта злоба была видна по косым взглядам друг на друга, по забористым, ядовитым ругательствам, изредка вырывавшимся из воспаленных жаждою глоток. На меня никто не обращал внимания. Только входя в квадрат и расходясь с тачками по крестообразно разложенным доскам к кучкам соли, я почувствовал удар по ноге сзади и, обернувшись, получил прямо в лицо злое восклицание:
— Подбирай пятки, длинный чёрт!
Я поспешно подобрал пятки и, поставив тачку, стал лопатой насыпать в нее соль.
— Полней насыпай! — скомандовал мне геркулес-хохол, стоявший рядом со мной.
Я насыпал, как мог, полно. В это время задние скомандовали передним: «Вези!» Те поплевали на руки и, кряхтя, двинули тачки, снова сгибаясь чуть не под прямым углом, и, выдвинув корпуса вперед, как-то странно вытянули шеи, как будто бы это должно было облегчить труд.
Заметив все эти приемы, я точно так же елико возможно согнулся и вытянулся вперед; приподнял тачку, — колесо пронзительно завизжало, кости ключиц заныли, напряженные до последней возможности руки задрожали… я, шатаясь, сделал шаг, два, — меня мотнуло влево, потом вправо, дернуло вперед… колесо тачки съехало с доски, и я полетел в грязь прямо лицом. Тачка назидательно стукнула меня по затылку ручкой и потом лениво повернулась вверх дном. Оглушительный свист, крик, хохот, приветствовавшие мое падение, точно еще больше забивали меня в теплую жирную грязь, и, барахтаясь в ней, тщетно пытаясь поднять увязшую тачку, я чувствовал, как что-то холодное и острое режет мне грудь.
— Эй, друже, а ну — помоги! — обратился я к хохлу-соседу, хохотавшему во всё горло, взявшись за живот и покачиваясь из стороны в сторону.
— О, трясца твоей матери!.. Тю-тю-тю, дурню?.. Выдыбай на доску! Карету-то гни налево! Тю!.. А щоб тобi рапа засосала!.. — и он снова грохотал со слезами на глазах, хватаясь за бока и охая.
— Пошел, чёрт, по бревнам!.. — сокрушенно махнул рукой, глядя на меня, передний седой старик и, крякнув, повез тачку.
Передние тачечники уехали; те, что были сзади меня, стояли и довольно недоброжелательно смотрели на меня, вспотевшего от усилий вытащить тачку и покрытого толстым слоем грязи, стекавшей с меня. Помочь никто не хотел. А с кладки доносился голос кладчика:
— Что застряли, дьяволы? Собаки!.. свиньи!.. Аль дальше с глаз — дольше день?! Лешие!.. черти!.. Вези, анафемы!..
— Прочь с дороги! — гаркнул хохол сзади меня и двинул тачку, чуть-чуть не задев меня по голове ее крылом.
Я остался один, кое-как вытащил тачку и, так как соль из нее высыпалась и она была вся облеплена грязью, повез ее, пустую, вон из квадрата, намереваясь выбрать себе другую.
— Что, брат, упал? Ничего, спервоначалу это со всяким бывает!
Оглянувшись в сторону, я увидал за одной из кучек соли на положенной в грязь доске парня лет двадцати, присевшего на корточки и сосавшего себе ладонь. Он смотрел на меня из-за руки добрыми, улыбавшимися глазами и кивал мне головой.
— Ничего, брат! Это с непривычки бывает. Что у тебя с рукой-то? — спросил я.
— Да вон сцарапал, а рану-то разъедает; не высосешь, так бросай работу, болеть будет здорово! Вали, вали, поезжай, а то кладчик заругает!
Я поехал. Со второй тачкой у меня сошло благополучно; вывез и третью, и четвертую, и еще две. На меня никто не обращал внимания, и я был очень доволен этим вообще очень грустным для человека обстоятельством.
— Шабаш! Обедать! — прокричал кто-то.
Все, облегченно вздохнув, пошли обедать; но и тут никто не проявил ни оживления, ни радости отдыху. Всё делалось как-то подневольно, с худо скрытым отвращением и злобой. Казалось, никто не видел в отдыхе ничего приятного для своих наломанных работой костей и разморенных зноем мускулов. У меня сильно ныла спина, ноги и руки в плечах, но, стараясь не давать другим заметить этого, я бодро пошел к котлу.
— Погоди! — остановил меня старый угрюмый босяк-рабочий, в синей рваной блузе и с таким же, под цвет блузе, синим запойным лицом, украшенным хмуро сдвинутыми густыми бровями, из-под которых дико и насмешливо сверкали красные, воспаленные глаза. — Погоди! Тебя как зовут?
Я сказал.
— Так! Дурак был твой отец, коли дал тебе такое имя. У нас к котлу Максимов не пускают в первый день работы. Максимы первый день на своих харчах работают. Так-то! Вот кабы ты Иван был или еще как — другое дело. Меня вот Матвеем зовут, ну — я и пообедаю, а Максим пусть посмотрит. Пшел от котла!
Я удивленно посмотрел на него и, отойдя в сторону, сел на землю. Меня сбивало с толку такое отношение ко мне, отношение, мной не вызванное и до сих пор не испытанное. Раньше и позднее мне случалось не один десяток раз входить в артель, и всегда я сразу вставал на простую товарищескую ногу. На этот раз всё было как-то невероятно странно, и, несмотря на тяжесть и остроту моего положения, мое любопытство было затронуто очень глубоко. Я решил поискать ключа к этой высоко интересной для меня загадке и, решив, наружно спокойно посматривая на обедавших, стал ждать начала работы… Нужно узнать, почему ко мне так относятся.
II
Вот они пообедали, порыгали и стали закуривать, расходясь от котла. Геркулес-хохол и малый с перевязанными ногами подошли ко мне и сели так, что загородили собой от меня ряд тачек, оставленных на доске.
— Ну что, братику? — спросил хохол. — Покурить хочешь?
— Давай! — сказал я.
— А разве у тебя нет своего табака?
— А был бы, так я бы и не спросил.
— Ото верно! На, покури. — Он подал мне свою трубку. — Что ж ты, будешь возить?
— Да, буду, пока могу.
— Так! А ты откуда сам?
Я сказал.
— Эге! А что, это далеко?
— Тысячи три верст.
— Ого! Добре далеко. А чего ж ты сюда пришел?
— Да как и ты же, всё равно.
— Ага! Так тебя, значит, тоже за воровство из твоей деревни выгнали?
— Как так? — спросил я, чувствуя, что сел в лужу.
— Да я потому пришел сюда, что меня за воровство деревня вон выгнала, а ты говоришь, что пришел, как и я же… — И он захохотал, довольный своей ловкостью.
Его товарищ сидел молча и подмигивал ему глазом, хитро улыбаясь.
— Погоди… — начал я.
— Некогда годить-то, братику! — работать надо. Пойдем-ка, становись сзади меня на мою тачку; у меня хорошая, верная тачка. Пойдем!
Мы пошли. Я хотел было взять его тачку, но он торопливо сказал:
— Погоди, я сам отвезу. Давай твою, а мою в нее положим, она прокатится, отдохнет немного.
Эта любезность показалась мне подозрительной, и, идя рядом с ним, я пытливо рассматривал лежавшую кверху колесом его тачку, желая убедить себя, что мне не подстроено какой-нибудь каверзы, но не усмотрел ничего, кроме того, что я вдруг сделался предметом общего внимания, почему-то скрываемого, но неумело; я ясно замечал его в частых подмигиваниях в мою сторону, в кивках головой и в подозрительном перешептывании. Я понял, что нужно смотреть в оба, и насторожился в ожидании чего-то, что должно быть, судя по началу, очень оригинально.
— Приехали! — сказал хохол и, сняв свою тачку, поставил ее мне. — Насыпай, брат!