Выбрать главу

   Миновавши базар, Халим повернул влево по лесной тропинке. Сразу стало темно, душно и узко, и лошади пошли шагом, то шлепая ногами по лужам, то звонко задевая подковой о камень или спотыкаясь о корни. Кривой и частый лес, обступивший тропинку, проникнутый лунным светом, становился все глуше и темнее, и только листья наверху, колеблясь от ветра, то сверкали, то чернели, то крутились мелкими блестками, и казалось, что в лесу идет волшебный серебряный дождь. Наконец, стало совсем темно. Защищая глаза от веток и голову от сучьев, нависавших над нашей тропинкой, мы ехали шагом, почти пригнувшись к гриве коней, и часто впереди себя я слышал шум и шелест, а иногда и треск отстраняемого Халимом сучка, и еще ниже и крепче пригибался я к шее лошади.

   Время шло. В лесу было совершенно черно и душно, и я не подозревал, что в открытых долинах поднялся уже предрассветный ветер. Первый порыв его встретил меня врасплох, едва мы выехали из леса на поляну, и чуть не сорвал с головы фуражку.

   -- Аида! - вскрикнул Халим и, ударив нагайкой коня, галопом поскакал вперед по широкой зеленой луговине.

   У самой подошвы Бештау стояла сторожевая будка лесника; здесь мы остановились и сошли с коней.

   Перед нами высилась крутая трехглавая гора, на вершину которой нам предстояло подняться.

   -- Как-то мы доберемся, - сказал я, глядя на кручу.

   Сидя на корточках и привалившись к забору сторожки.

   Халим закуривал и только тогда ответил, когда уже пустил на ветер первый клуб дыма.

   -- Чего ж не добраться - на то человеку и ум дан, чтобы он знал, когда, что и как делать, - загадочно проговорил он, щурясь на вершину.

   Я стал ходить взад и вперед возле лошадей, разминая уставшие ноги, а Халим все сидел, курил и что-то обдумывал. Наконец, он спросил меня, что стал бы я делать, если б царь ейазал мне: или я отрублю тебе голову, или ты достанешь мне Коня необыкновенной масти - ни вороной, ни белой, ни серой, ни рыжей, ни караковой, ни гнедой, ни чалой, ни буланой, ни пегой, ни саврасой и ни одной из тех, какие существуют на свете.

   -- И красить чтобы нельзя! - строго подтвердил Халим.

   Я сознался, что при таких условиях мне пришлось бы остаться без головы.

   Халим усмехнулся.

   -- А я бы вот как сделал, - проговорил он с укором, - я послал бы сказать, что конь у меня готов и чтоб за ним прислали, только не в понедельник, не во вторник, не в среду, не в четверг, не в пятницу, не в субботу, не воскресенье, а в любой другой день, когда будет угодно.

   И Халим засмеялся мелким хитрым смехом и глядел на меня восторженными глазами не то победоносно, не то вопросительно.

II

   Далее дорога шла уже круто в гору, направляясь ломаной линией то вправо по косогору, то влево, то опять вправо, но все выше и выше над долиною.

   Вскоре мы опять въехали в лес, которым оброс, как щетиной, Бештау. Начало опять темнеть, и через четверть часа, когда луну закрыло облако, мы перестали уже видеть что-либо, кроме слабых очертаний лошадиной головы, к которой я плотно прижимался, спасаясь от веток, бивших меня по бокам и фуражке.

   Лошади тяжело дышали, осторожно и медленно ступая по крутизне; из-под ног их сыпались мелкие камешки, с шумом катясь куда-то в овраг.

   -- Халим! - то и дело окликал я своего спутника, затерявшегося во мраке.

   Я ничего не видел. Перед глазами стояла тьма, и только по сторонам, точно разбросанный фосфор, зелеными искрами блестели тысячи светляков. Луна, на минуту выглянув из-за тучи, осветила вдруг черную пропасть вправо от нашей тропинки, по которой осторожно пробирались лошади, да влево страшную чащу мелкого, мрачного и кривого леса.

   Проехали и этот лес и снова очутились на лужайке. Она была маленькая, на половине горы. Книзу от нас сбегали овраги, а вверх змеилась дорожка, опять так же - ломаной линией, до самой вершины.

   Ветер усиливался с каждой минутой. Резче и яростней нападал он на нас, точно не хотел пускать выше. Его порывы немного сдерживал еще правый конус горы; но когда мы поднялись на площадку, совершенно открытую, ветер завыл и рванул с такой силой, что бурка моя взвилась и накрыла меня с головою. Насилу я выбрался из-под нее.

   Медленным шагом, с ноги на ногу, поднимались лошади в кручу. Начинало светать. Оставался последний подъем - самый крутой и трудный Мы были одни, на узенькой тропинке, среди воздуха и ветра, и лес был ниже нас и казался отсюда кустарником. Халим часто оборачивался ко мне и что-то кричал, но слов не было слышно. Вокруг все шумело, свистело, визжало и ныло. Это была дикая, ни с чем не сравнимая музыка! Врезаясь в высокую траву, густую и пахучую, ветер нырял по ней со свистом и завыванием. Казалось, иногда он застревал в ней и запутывался, но вдруг вырывался на волю, злился и радовался, пел и плакал сквозь смех. Шаталась и стонала под ним вся трава, визжал он и сам, раздувая веером конские хвосты и дыбом поднимая гривы, и то бросался к небу, то стремглав падал оттуда в овраги, то, окружив вершину, бешено вертелся вокруг нее кольцом, толкая нас в спину, в грудь и в бока.

   Невольно закрыл я глаза. Глядеть становилось больно и невозможно. Бросив поводья, я держал лишь фуражку, надвинутую ниже бровей, всю измятую ветром, и почти не заметил, как очутился на самой вершине.

   Мы сошли с коней и, оставив их щипать траву, вошли в яму, вырытую здесь для спасения от ветра. Яма была невелика, но, когда мы вошли в нее, ветер носился уже над головами и не мешал. Разостлав бурку, я лег. В горле пересохло, хотелось пить.

   -- Давай кумыс, - попросил я Халима, и он пошел отвязывать от седла мешок с провиантом.

   Было уже светло. Наступало утро.

   С вершины было видно вокруг на сотни верст. Это была оплошная зеленая долина, расстилавшаяся до самого горизонта, и мелкие горы на ней - Машук, Железная, Змеевка - казались отсюда копнами сена, разбросанными по степи. Вдалеке, на горизонте, виднелась снеговая цепь кавказских гор е Эльбрусом и Казбеком, похожая на гряду далеких серых облаков. Кое-где в окружности светились озера, и словно белая нитка, извивалась по зелени какая-то речка, должно быть Подкумок; а в стороне над самой чертою земли висела бледная луна, без лучей, угрюмая и усталая"

   Халим наломал хворосту и развел костер. Сучья трещали, искры и дым относило в сторону. Нанизывая на вертел куски баранины, Халим сидел на корточках возле огня, ко мне спиною, и что-то тихонько пел - невнятное и заунывное, с жалобными переливами, точно нараспев плакал.

   -- Про что поешь? - спросил я.

   -- Про горы. Песня такая.

   -- Хорошая?

   -- Кто знает! - сказал Халим. - Может быть, этого никогда и не было. А может быть, это и правда: кто знает!..

   Я подсел поближе к костру.

   Под треск сырых сучьев и под шипенье шашлыка, который пенился и розовел на вертеле, Халим пересказал мне свою песню о давно прошедшем - о незапамятных временах, когда еще не было снега и льдов на Кавказском хребте и громады гор стояли с обнаженными каменными вершинами.

III

   Люди, жившие у подножия гор, своими злодействами и непокорностью воле божией прогневили аллаха. И в великом гневе своем он приказал солнцу истребить этих людей. И солнце остановилось: не стало ни вечера, ни ночи, ни утра; ветер затих, воды загнили, и пересохли все ручьи и колодцы. А палящее солнце все стояло на полудне, и земля трескалась под его лучами, и все изнемогало от жажды и зноя.

   "Всех истреблю грозой и огнем! - восклицал во гневе аллах. - Только троих из вас пощажу: Селима, Шахана и Ал и бека!"

   И призвал аллах на гору этих юношей и велел выслушать им свою великую волю.

   Когда Селим, Шахан и Алибек, повинуясь воле аллаха, отправлялись на гору, голодный народ кричал им:

   -- Остановитесь и умирайте вместе с нами, как велит дружба, о которой вы пели нам в своих песнях!