Выбрать главу

Штаб отаборился в квартире директора школы. Штабисты сушили портянки над плитой. Грелись чаем из липового цвета. За столом хозяйничала жена директора, молоденькая, тоненькая, как восьмиклассница...

Штабистов было четверо. Трое задремали на диване. Командир ходил из угла в угол. Баюкал забинтованную руку.

— Вы прилегли бы, — сказала хозяйка.

Командир остановился перед ней. Он был высокий, должно быть, еще очень молодой; усталость, сросшиеся брови и форма немецкого майора делали его сорокалетним.

— Спасибо. Я не устал.

Женщина успела узнать от других: он был студентом. Война помешала ему окончить университет. Он стал организатором отряда и замечательным тактиком партизанской борьбы. Товарищи рассказывали о нем с восторгом.

Командир ходил по комнате. За два года он привык к лесам. Он почти забыл, что существуют вот такие комнаты, с диванами, скатерочками, книгами, нотами и молодой женщиной.

Женщина следила, полная удивления и сочувствия.

Рояль отвечал на шаги гулом басовых струн. Командир боролся с усталостью и болью. Он был в полудреме. Путано думал о том, что надо бы не давать отдыха, надо идти дальше к Черному лесу. Там есть базы и товарищи, но у ребят нет сил и патронов мало. А на эти мысли наплывали другие, и ему хотелось тоже покоя, хотя бы несколько часов. Чертовски хотелось вытянуться в кресле, закрыть глаза, и чтоб играла музыка и женщина гладила волосы.

— Сыграйте что-нибудь, — попросил он хозяйку.

Она отказалась, смутившись. Она любила музыку, но играла плохо.

— Жаль, — сказал он. — Я тоже только баловался. Все, казалось, времени нет.

Он тронул клавиши жесткими пальцами здоровой руки и вздохнул.

— Даже «Чижика» теперь не выстукаю.

Вошел ухмыляющийся постовой.

— Товарищ командир, к вам там чудодей какой-то добивается. Сладить нельзя.

Постовой еще не договорил — за его спиной явилась нелепая фигура: тощий старик в обвисшем фетровой капелюхе, в длиннющем пальто — огородное чучело.

Жена директора узнала его, его знало все село, и все село смеялось над ним, над долгими, как у дивчины, пестрыми от седины волосами, над тем, как он боязливо сторонился коров и коней.

Война нагнала в село немало всякого народа. Приобживались, оженивались пленные, сбежавшие из лагерей, — русаки, грузины, узбеки. Приходили кто с «одной душой», кто волоча санки с ребятами и барахлишком. Повозвращались выгнанные из городов голодом и немцами сыны да внуки.

Все же не было диковинней старика с долгими волосами. Дидько его знает, откуда такой взялся.

Местная власть — налитой самогонкой старший полицай Рыгир арестовывал подозрительного несколько раз. Добивались, не еврей ли. С фельдшером и без фельдшера раздевали донага. Отгибали уши. Заглядывали в зубы. Чудной старик все сносил терпеливо. Только глаза, обыкновенно туманные, иногда усмехались умно и презрительно.

Тогда Рыгир впадал в ярость.

— Ну, ты! Цурик! Не очень. Мы и сами грамотные. Ты нам папир давай. Понимаешь по-немецки? Паспорт.

Установить, понимает ли пришелец по-немецки, не удалось. По документам, ушам, по мнению фельдшера выходило: он русский, из Киева. Вместе решили:

— Верно, он поп! Как есть поп. И бис его знает, чего не признается.

И милостиво дозволили жить в селе. Вначале он слонялся от хаты к хате. Краснея, заикаясь, просился ночевать. Но проку от такого ночевника было мало.

Он не рассказывал замечательных историй ни про бои, ни про утечи от немцев. Отмалчивался, если любящие посплетничать бабы выпытывали про семью...

Чаще всего его видели на речке.

Он бродил по берегу, как черногуз, глядел в мелкую воду. Присаживался на вербу и снова глядел. Барабанил по коре длинными костлявыми пальцами... Не то напевал, не то ворожил про себя. Испуганно вздрагивал, будто со сна, когда проходящие обращались с приветствиями.

Люди шли на мельницу. Он сидел. Люди уходили, смолов. Он все также глядел в воду.

Иногда, если на плотине собиралась компания помольщиков, он подходил, приподнимал шляпу, становился в стороне: слушал или думал про себя. Голоса не подавал, но простаивал подолгу, особенно если рассказывали про фронт, про партизан.

И снова уходил из долины и бродил быстрее обычного, взволнованными неровными шагами...

Мужчины — мельники, писари, даже учителя — пытались угадать, кто он: богач, у которого на годы хватит всего для обмена, опустившийся учитель, сумасшедший.

Бабы были сердобольнее:

— Може, горе у человека непереносимое на душе...