Выбрать главу

— Где выключатель?

— Лампочка разбита.

В комнате было нестерпимо душно. Полицейский судорожно зевнул. В окно была видна желтая ущербная луна. Полицейский посветил карманным фонариком. Стол, на нем лоскутки, крошки хлеба и большая золотая корона. На стене цветные открытки. На кровати спит немецкий офицер. Полицейский поднес фонарик к лицу и сразу отдернул руку: тонкая полоска засохшей крови шла от рта до пола.

— Ножом?

Марго покачала головой:

— Нет. Я взяла у консьержки молоток, я сказала, что нужно прибить штору — пропускает свет. Ножом — это после… Мне показалось, что он дышит, тогда я перерезала шею. Молоток я отдала, а нож не тот, что вы взяли. Этот — чтобы резать хлеб — он в шкафу…

Допрашивал ее полковник, седой и голубоглазый. Он все время глядел на свои длинные отполированные ногти. Черт знает что, эта девчонка ему нравится! Настоящая парижанка… Он отгонял от себя эти мысли. Он спрашивал с подчеркнутым равнодушием:

— Женщина Манробер Маргарита-Луиза, расскажите, как вы совершили преступление?

— Я уже говорила… Сначала он не хотел идти, говорил, что лучше в гостинице. Но я ему сказала, что я не такая, что я не за деньги, а от чувства. Он пошел за мной. В комнате он хотел меня обнять. Я вырвалась. Он нечаянно разбил лампу. Видно было едва-едва — луна, но окошко маленькое. Я сказала: «Лежи тихо, я сейчас разденусь»… Я взяла молоток и очень сильно ударила — по голове. Потом я испугалась, что он очнется. Я его резала, долго резала, пока не рассвело.

— Вы знали прежде лейтенанта Эрнста Шульпе?

— Нет, я познакомилась с ним в тот вечер. Я увидела, что стоит офицер, и улыбнулась ему. Он предложил пойти с ним в кафе. Я пошла.

— Зачем вы на следующий день после совершенного преступления заговорили с капитаном Рудольфом Зейером?

— Я не знаю, как его зовут. Он сидел в кафе. Я хотела увести его.

— К себе?

— Нет. В гостиницу.

— Зачем?

— У меня был складной нож. Его отобрали полицейские…

Полковник не выдержал и посмотрел на Марго. Она улыбалась. Он сказал:

— Вы производите впечатление душевнобольной.

— Я здорова.

— Тогда зачем вы это сделали?…

Вы сами сказали… Я — Маргарита-Луиза Монробер. А тот был немец. В кафе сидел немец. И вы — немец. Я знаю, что где-то есть армия. Но я не умею воевать. Я обыкновенная мастерица. Я сделала, что смогла.

Полковник больше ее не слушал. Он крикнул: «Увести!» — и подошел к окну. Он долго глядел на желтый обломок луны и повторял: «Сумасшедшая». Ему было не по себе.

Марго повели на казнь ранним утром, когда в серо-розовом тумане едва обозначились далекие дома с прикрытыми ставнями и несколько чахлых, как бы обглоданных деревьев. Ей хотелось еще раз взглянуть на Париж, но она вздохнула: Парижа нет. Может быть, он в плену, как Жан? Или за морем, где армия? Она вспомнила школьную книгу; сейчас нужно петь «Марсельезу», но она не знает слов, а нужно петь — не то они подумают, что она боится. И Марго запела: «Париж, моя деревня…» Фельдфебель крикнул: «Петь запрещается!»

Кругом серо-зеленые. Ни одного француза… Испуганный топотом солдат, с дерева поднялся воробей. И Марго, шевеля губами, попрощалась с ним: «До свидания, милый».

Гордость

У Маши не было подруг; ее считали заносчивой. Леля Голованова говорила: «Не выношу зазнаек». Была она красива беспокойной красотой: крохотный, чуть приоткрытый рот, изумленная дуга бровей, а глаза то свинцовые, как море в непогоду, то ярко-зеленые. Гадали, с кем она водится; ведь никогда не покраснеет, не проговорится. Квартирная хозяйка, Аглая Никитична, удивлялась: «Почему Машу ругают?..» Но где было понять старухе бури молодости? Маша и в институте оставалась одинокой. Может быть, ей завидовали? Или не умела она раскрыть свое сердце? Некоторые находили ее неискренней, другие — пустой; были и такие, что говорили: «Лучше с ней не знаться».

Немцы подошли к городу внезапно. Выбраться было трудно, но многие выбрались. Маша осталась. Всю ночь город томился. Ветеран гражданской войны, слесарь Стеценко, проклинал судьбу: болезнь приковала его к постели. Он говорил Павлику: «Неужели впустят?..» Рыжий Ковалев, карлик с лицом, похожим на гипсовую маску, ждал немцев, как нечаянное счастье: он хотел отомстить людям и судьбе. Аглая Никитична выволокла из сундука иконы, сожгла тетрадки внука и сказала Маше: «Не волки… Как-нибудь переживем».

Утром прошел слух, что немцев разбили возле Степановки. Ковалев стал жаловаться на болезнь: «Я первый уехал бы, только на ногах не держусь». Павлик кричал: «Замечательно! Еще не то будет!..» А под вечер пришли немцы. Ковалев ухмылялся: «Видали? Нет, немцы — это немцы. Точка». Выглядывая из окон, женщины шептались: «В институт зашли… К Селезневой… К Никитиным… Смотрят, какие дома получше…» Ночью стреляли, и Аглая Никитична поспешно крестилась.