Выбрать главу

Волков резко поднялся и вышел из хаты. Женщины кричали: «Зачем гада спрятали?» Он не слышал. Он не замечал детишек, которые шли за ним и восторженно верещали: «Звездочек-то сколько! Генерал…»

Он опомнился, только когда Горбенко спросил: «Двигаемся?» Волков развернул карту и стал объяснять: «Твои должны выйти на большак вот здесь — у рощи…» Горбенко спросил: «Что с тобой? Болен?» Волков махнул рукой и не ответил.

Вскоре после этого был тяжелый бой за станцию. Полковник нервничал, каждый час звонил: «Черт знает что! Там их одна рота, а вы топчетесь!» Волков оставил Горбенко в роще. Другие роты он перекинул на левый фланг. Чуть рассвело, пошли. Разведчики подвели: немцев было не менее шестисот. Осколком мины убило лейтенанта Резника, и третья рота залегла. Немцы уже думали, что отбили атаку, когда бойцы снова ринулись вперед. С ними бежал Волков. Возле водокачки немцы его окружили. С капитаном было не больше двадцати автоматчиков. Волков ругался темной и горячей руганью; он бил из автомата, и такая была в нем злоба, что уж полегли все немцы, а он еще строчил и ругался. Потом он вытер рукавом лицо, оглядел насыпь. Убитые валялись, как лоскуты. Из рощи выбежала вторая рота. Горбенко ликовал: «Ты только посмотри, сколько набили! Сейчас надо трофеи подсчитать. Всех представят, увидишь…» Волков ответил: «Набили. Но живых еще много…»

Когда хоронили лейтенанта Резника, Волков должен был произнести речь. Прежде он умел хорошо говорить; его всегда выпускали на собраниях. Теперь он мучительно оглядывался по сторонам, как будто искал слова. Наконец он сказал: «Всех перебьем». И залп автоматчиков прозвучал, как «аминь».

Его батальон дрался под Киевом. Сквозь дым и пыль Волков видел родной город. Он узнавал песок, сосны, дачи. Он ничего больше не ожидал: он знал судьбу Ольги. Ненависть росла в нем, как ребенок в животе женщины; она ворочалась и стучалась в сердце; от нее он задыхался. Лейтенант Серошевский говорил: «Я к нему подойти боюсь. Молчит. Что-то с ним случилось. Помнишь, у станции? Он ведь на рожон лез. Пули от него отскакивали, честное слово! Будь я газетчиком, я написал бы, что и смерть его испугалась. Ему полк собираются дать, а он и не улыбнется. Вот и скажи после этого, что такое жизнь?..» Горбенко просыпал табак и заворчал: «Безобразие!» — нельзя было понять, на кого он рассердился: на свои окоченевшие пальцы, на Волкова или на жизнь.

В Москве праздновали освобождение Киева. Розовые и зеленые ракеты освещали на углах улиц радостно возбужденных людей. В хате офицеры отогревались чаем: водки, как на грех, не было.

— Теперь и жена моя познакомилась с богом войны — каждый день у них салюты, — усмехнулся Серошевский.

Волков молчал. Он глядел в одну точку. Можно было им залюбоваться — столько было на его сухом лице новой холодной страсти.

— Вот и Киев позади, — сказал Горбенко.

Он подумал: «Хоть бы Волков что-нибудь сказал — ведь мучается человек… Что с ним случилось?..»

А Волков пытался вспомнить лицо Ольги, тепло ее сонной руки, тихий смех; но перед ним стояли мутные глаза Калюты. Он жадно глотнул чая и обжегся. Он чувствовал, что его молчание тяготит всех. Ему хотелось сказать друзьям что-то ласковое. Но он еле выговорил:

— Это точно, что Киев позади. Скоро мы их добьем…

Он чокнулся чаем и вышел. Небо было все в звездах. Лаяла где-то собака. Он стоял и ни о чем не думал. А ночь была морозной.

Тоска

У Денисова был один порок: он любил сквернословить. До войны он работал в парикмахерской. Бывало, посетитель, закрыв глаза и поддавшись той неге, которая охватывает человека, когда снежная пена размягчает его щеки, вздрагивал: неужели он так выражается при жене, при детях?.. А Денисов был одинок, справлял чужие свадьбы и нянчился с чужими детьми. Жизнь его напоминала чисто прибранную комнату, где никто не засиживается.

На фронте он сохранил прирожденное добродушие. В дни отступления он подбодрял друзей: «Скоро мы им…» И крепкое слово вдохновляло. Он утешал ревнивого Панина: «Обязательно напишет. Ты, твою душу, на себя посмотри — разве таких бросают…» И хотя Панин понимал, что жена его бросила, от слов Денисова ему становилось легче.

На Денисова не обижались, знали, что он ругается от избытка чувств. Брея Сидорюка, он грохотал: «Бабушку твою возьми, ведь этакую щетину вырастил…» И Сидорюк сиял.