Когда я умылась, подзакусила и отдохнула, стали прибывать подопечные Домбровской Сельскохозяйственной школы (она пригрела свыше восьмидесяти варшавян) и тревожно и жадно выспрашивать о Варшаве. Я была одной из первых, отправившихся туда, и, пожалуй, первой, кто оттуда возвращался. Кто-то с озлоблением отчаяния спросил: «Ну что? Мертвецкая, правда?»
Я почувствовала что-то вроде стыдливой обиды, будто оскорбили кого-то самого близкого. «Варшава?! — почти закричала я. — Варшава это сама жизнь! А вовсе не мертвецкая. Варшава? Самый живой город в мире!»
Кто-то, приглядываясь к чему-то на моем плече, стал приближать два сложенных пальца. «Прошу прощения, — сказал он. — Нынче это случается».
Ну, да. Война — переселение народов... а значит, и вши. Неважно! Мы должны иметь бездну терпения и упорства в работе, чтобы от этого положения вещей прийти туда, куда нас зовет время.
Ночная встреча[20]
Село под Ловичем, где я нашла себе убежище после варшавского восстания, находится всего в ста километрах от столицы. Но мое первое путешествие оттуда в Варшаву продолжалось около тридцати часов. Неделей позднее обратный путь занял тридцать шесть часов. Это время я провела без сна, без еды, ехала почти без денег. Нелегко тогда было путешествовать, но это еще не беда. Я без труда переношу долгое лишение сна и еды, к тому же я только разделяла судьбу миллионов людей, разыскивавших семьи или пытавшихся добраться до своего жилища, откуда они были изгнаны.
Советская Армия стремительно двигалась тогда через польские земли на Берлин. Мы встречались с ее солдатами днем и ночью не только по делу, но и без всякого дела, просто по-человечески. Одна из таких встреч особенно врезалась мне в память.
Это было как раз во время моего возвращения из Варшавы в ловицкую деревню, где еще находились мои близкие.
Я вышла к Вольской заставе ранним утром, но, нагруженная чемоданчиком, пледом и мелочами, взятыми из уцелевшей квартиры, к полудню одолела не более пятнадцати километров. В Ожарове я подсела на крестьянскую повозку, но лошадь была плохая, и только к вечеру мы добрались до Блоне. Там я надеялась попасть на какой-нибудь поезд, идущий в Лович.
Маленькая железнодорожная станция Блоне была дотла сожжена. Смеркалось. Как это часто случается в феврале, было бесснежно, но еще холодно. Мороз крепчал. Ледяной ветер обжигал лицо. Красная полоса заката нагоняла страх и тоску. Среди разрушенных станционных строений стояла мертвая тишина. Ни одного железнодорожника. На перроне — ни одного пассажира. Это было как-то странно — на станциях в те дни царила толчея и люди с боем брали поезда, даже воинские, стремясь из разных мест изгнания и скитаний в освобожденные родные края.
Итак, я стою, мерзну и думаю, что предпринять, если меня здесь застигнет ночь. До местечка отсюда километра три, жилых домов поблизости что-то не видно. Вдруг в этом пустынном полумраке я увидела человека. Одинокий железнодорожник неожиданно вышел откуда-то и направился в мою сторону. Я спросила о поезде на Лович. После его ответа мне стало понятно отсутствие людей на станции. «Гражданские» поезда до Ловича отсюда не идут, только из Пруткова и Скерневице. А воинские эшелоны здесь останавливаются редко, разве только, когда воды нужно набрать. Сажают ли пассажиров? Как случится; чаще нет, но попробовать можно. Будет ли сегодня такой поезд? Да, уже сообщили. Но когда он пройдет и остановится ли здесь — неизвестно. Не вышел еще из Плохочина.
По путям к нам подходит другой железнодорожник. Он приглашает меня в маленькую деревянную будку, скрытую за выступами развалин и заменяющую временно станционное помещение. В будке, о блаженство, пылает железная печка. У телефона за столиком сидит диспетчер; на лавке, прислонясь к стене, дремлет еще один железнодорожник, попыхивает папиросой советский солдат с винтовкой между колен. После часового ожидания — звонок телефона: «Да, да. Хорошо. Готово». Отложив трубку, диспетчер обратился ко мне и сообщил: «Летит. Будет брать воду, потому что Шиманов не принимает. Выходите вместе с нами, может, вам и посчастливится. Если нет, возвращайтесь в будку; подумаем, где вам переночевать».
Мы вышли вместе, но железнодорожники вмиг будто провалились в непроглядной тьме. Фонарей у них не было, и это еще больше подчеркивало степень опустения и разрушения полустанка. Слышу, меня кто-то догоняет. Молодая женщина (я узнаю молодость по чистому, свежему голосу), которая, должно быть, пришла позднее и ожидала на перроне, говорит беспокойно: