Стук пишущих машинок смолк. В комнату принесли чай. Машинистки, шелестя бумагой, разворачивали принесенный из дому завтрак.
Я встала. Разговор в учреждении и так слишком затянулся. Я попросила у пани Турской прощения, что отняла столько времени. Но та все еще думала о пани Зосе.
— Говорят, будто трусы умирают первыми. А она ведь ничего не боялась.
— Да, я знаю, — невольно рассмеявшись, сказала я.
— Вот-вот. Вы слышали, конечно, про эту историю с пирогом?
— С пирогом? Нет, не слыхала.
— Тут один сосед раззвонил о ней.
Мы вышли в коридор. Пани Турская, провожая меня к лестнице, рассказывала:
— У пани Зоси была газовая плитка, и вот как-то поздно вечером вздумалось ей испечь пирог со сливами... Или с яблоками... Это было первого сентября 1942 года. Пирог для детей... Каникулы кончились, и они должны были вот-вот приехать. Она была одна дома. Вдруг в одиннадцатом часу — звонок. Она открывает — в дверях сосед, которому она задолжала деньги. Видите ли, она часто залезала в долги, ей эта торговля мукой не всегда приносила прибыль. Смотрит она на соседа и говорит: «Ах, вы, верно, за деньгами пришли, помню, помню, только сейчас мне очень некогда: у меня пирог сгорит. Будьте так добры, зайдите завтра утром, мы поговорим». А сама торопится, вот-вот захлопнет дверь у него под самым носом. А тот придержал дверь ногой и говорит: «Боже мой, да погасите же свет». Она ничуть не удивилась, потому что этот сосед был начальником противовоздушной обороны нашего квартала. «Ах, да, я все про затемнение забываю. Скоро я повешу черные шторы, вот они лежат». Жили мы на окраине, все равно как в поле, и большого значения светомаскировке не придавали. Но на этот раз сосед сделал страшные глаза. «Прошу немедленно погасить свет! Вы что, не знаете? Нас уже целый час бомбят советские самолеты!» А пани Зося говорит: «Да что вы? А я и не заметила. У меня печка так гудит — ничего не слышно». Но в следующее мгновение она все-таки услышала: «Ах, наконец-то нагонят на немцев страху. Какая радость!»
Мы невесело рассмеялись и замолчали.
Я вышла на залитую солнцем площадь. Новехонькие водосточные трубы ослепительно блестели в его лучах. Площадь кишела людьми, машинами; движение казалось еще более оживленным рядом со страшными, мертвыми развалинами, громоздившимися вокруг. Так жизнь превозмогала смерть, не изгладившуюся лишь из памяти тех, кому не дано забыть.
И тут настала смена…[22]
Я живу в Варшаве с тридцати четырех лет, все в том же доме, на той же улице. Я прожила здесь большую часть своей жизни, и здесь появилась большая часть моих литературных работ. Прожить так долго на одном месте, когда другие за свою жизнь переменят десятки стран, городов и квартир, — на первый взгляд скучно и однообразно. А, однако, если бы я написала повесть, не выходя за пределы истории этого дома, то оказалось бы, что это патетическая история города, история Польши, наконец, история человека во всех проявлениях его судьбы — личной и общественной. В событиях здесь не было бы недостатка. Возьмем хотя бы только вид из окон комнаты, в которой я работаю. Сколько раз за истекшие годы, глядя в окно, я повторяла, как припев, слова стихотворения Мицкевича «Сон» (из Байрона): «И тут настала смена сцен в моем виденье...»
Итак, расскажем историю этого вида.
1
Не так давно перед моими окнами стояли три домика, втиснутые между зданием школы некогда имени Ронталера и задами домов на улице Польной, а с другой стороны — между концом Явожинской и боковыми фасадами домов тогдашней улицы 6-го Августа. Мне виден был первый домик. Два других были скрыты им, и только позже я совсем случайно обнаружила их существование. Домик против моих окон был типичным дворянским особнячком, каких множество встречалось еще в начале этого века. Крыша из старинной рифленой черепицы, отливавшей всеми оттенками багрянца, по десять окон вдоль фасада на первом и втором этажах, деревянная веранда красивого пепельного от старости оттенка — все это плотно заросло диким виноградом, вползавшим на алую крышу и так обвившим окна, что они поблескивали среди зелени, как озерца в прибрежных зарослях. От домика тянулся вплоть до моих окон густой сад, полный фруктовых деревьев, цветов и огородных грядок, возделываемый тщательно и любовно. Сбоку у стен школы стояли низенькие хозяйственные пристройки, отделенные от сада решеткой. Там кудахтали куры, пели петухи, крякали утки и временами даже хрюкал поросенок. В саду, конечно, была и собака, которую время от времени меняли. Шпиц, борзая, волкодав, такса — я знала их всех и так же знала на память лица и фигуры женщин, по большей части старых, которые копошились возле домашней птицы либо ходили по саду. Это был почти деревенский уголок — тут царила тишина, верхушки груш весной цвели, а осенью золотились плодами на уровне моих окон. Правда, тут же рядом находилось здание школы, шумной и многоголосой, открытой целый день. Но я привыкла к этому ежечасно возникавшему шуму, который разбивался о забор садика, как назойливая волна о стойкую плотину. Я не слышала его — я слушала благоуханную, зеленую или заснеженную тишину сада, она была так велика, что опускалась, подобно модератору, на весь городской шум. Так длилось долго, пока не «настала смена сцен в моем виденье».