Среди этой пустыни с самого дальнего луга слышны были настойчивые крики гусей:
— Гег! Гег! Гег!
Белели они огромным стадом, как парус, растянутый над рыжей глубиной.
Гусей загнали на птичий двор и здесь, среди хвороста и куч навоза, в короткий и тусклый осенний день принялись ощипывать.
Зажатые между колен, гуси старались высвободить головы, а когда это удавалось, они смотрели на свои широкие груди, по которым летали красные руки людей, и, несмотря на боль и страх, черные глаза и оранжевые клювы птиц не теряли выражения смешного самодовольства.
Не все девушки умели хорошо ощипывать. Некоторые вырывали у гусей крыльные косточки.
Бедная стая имела теперь плачевный вид. Груди птиц были ощипаны до кожи, даже до крови, и многие не могли удержать на спине крыльев. С неизменным терпением они их подбирали, а крылья снова падали вниз.
Люции было больно смотреть на них. «Как будто мне кто-то повырывал ногти», — говорила она пани.
— Она добрая, — говорила потом пани о Люции. — Такие женщины всегда добрые, — добавила она задумчиво.
Люция не любила теперь сидеть в своей избе — там, где умер Касперик, где произошли такие страшные события.
Она была довольна, что пани звала ее вечерами драть перья. Брала с собой Зосю, брала разные лоскутки, коробочки, палочки, чтобы девочке было чем играть в уголке, и шла в господский дом.
В длинной комнате за кухней они садились за стол, на котором пенилась пушистая гора перьев. Они работали вшестером — все, за исключением Люции, были уже немолодые дворовые женщины. Пожили они на белом свете, всего наслушались, на все насмотрелись, и обо всяких житейских делах говорили спокойно, без обиняков. Жизнь для них была обнажена, как сад во время листопада, и была в ней та же последняя, прощальная красота. Знали эти женщины, что делается на деревне под каждой крышей днем и ночью, и, ко всем терпимые, ко всему снисходительные, находили только, что каждому было бы полезно время от времени каяться в своих грехах.
Беседы их настраивали мысли Люции на тихий и благочестивый лад.
Иногда они беззвучными голосами заводили старинную песнь, что поется в рождественский пост, и, силясь петь выразительнее, тянули:
А когда надвигавшаяся темнота начинала сильнее давить душу, к этим голосам присоединялся тревожный голос Люции. И голос этот среди голосов старух был как звон среди стука колотушек.
Светлые звезды начинали мерцать за окном. Приносили лампу. Песня разбивалась, в нее врывались разговоры.
— Выпышева получила письмо из Пруссии от сына. Пишет, что работает в порту в Гамбурге. И уговаривает сестру, чтобы ехала к нему.
— Ехать бог знает куда!..
— А далеко до этого Гамбурга? — спросила, притаив дыхание, Люция.
— Когда Олек ездил, то доехал за два дня.
— Ох, мать пресвятая! А я-то думала, что дней десять надо туда ехать! — воскликнула Люция. — Значит, это не так уж далеко! Не так далеко! — шептала она с радостью и слезами.
Стеклянные кони[9]
Как всегда, в сумерки пришел кто-то на господскую кухню и сообщил:
— Патерка опять напился.
Весть эта моментально дошла до комнат, и пани с гневом бросила на стол свое вязанье. Клубок мягко соскользнул вниз, а серый кот поймал нитку лапой и стащил все на пол.
— Прогони кота и подними вязанье. Ах, если бы этот Патерка не напивался так! — вздыхала пани, ломая руки в раздражении.
— Пьет все и пьет, — сказала Юлька. Шерсть, которую она наматывала, слегка шуршала в ее пальцах.
— Ну, так что же? — вмешался пан, шествуя из своей комнаты, как всегда, так медленно, словно после каждого шага собирался сделать остановку. — А напивается ли он когда-нибудь, когда ему выезжать надо? Он у меня всегда трезв, когда нужно.
Наступило многозначительное неприятное молчание. Казалось, пан чем-то обижен...
— Там кто-то стоит у вас под окном, вельможный пан, — нарушила молчание Юлька.
В самом деле, в окне соседней комнаты, видном через открытые двери, темнела какая-то фигура: то в одно стекло заглянет, то в другое. Пан пошел к себе, на этот раз проявив больше прыти.
— Что там такое? — спросил он и открыл форточку.
— С Патеркой неладное творится, — ворвался в комнату вместе с серебряным холодом наступающей ночи грубый, осипший голос.
— Я знала, что этим кончится! — крикнула пани. — У этих людей нет жалости к самим себе.
Случилось это с час, а может быть, и два тому назад, когда еще было светло.