С большим любопытством я заглянул ему через плечо на широкий холст, над которым он трудился. Насколько я мог судить, картина уже была доведена до непревзойденной степени технического совершенства. Она являла собой чуть ли не фотографический отпечаток пенистой воды, белесого скелета кренящейся ивы, нездоровых, наполовину лишенных корней ольх и скопления кивающих рогозов. Но в этом я обнаружил мрачный и демонический дух эскизов: лощина, казалось, ждала и наблюдала, словно дьявольски искаженное лицо. Это была западня злобы и отчаяния, лежащая вне осеннего мира вокруг нее; пораженное проказой пятно природы, навсегда проклятое и одинокое.
Я вновь окинул взглядом сам пейзаж — и увидел, что луг был действительно таким, каким его изобразил Эмбервилль. На нем лежала гримаса полоумного вампира, ненавидящего и настороженного. В то же время, ко мне стало приходить неприятное сознание противоестественной тишины. Здесь не было ни птиц, ни насекомых, как и говорил художник; и казалось, что только истощенные и умирающие ветра могут залетать в это угрюмую лощину. Тонкая струйка ручья, потерявшегося среди болотистой земли, казалась загубленной душой. Это также было частью тайны; я не мог припомнить какого-либо источника на нижней стороне близлежащего холма, что являлось бы свидетельством о подземном течении.
Сосредоточенность Эмбервилля, даже сама осанка его головы и плеч были как у человека, подвергшегося месмеризации[7]. Я уже собирался заявить ему о своем присутствии; как вдруг до меня дошло, что мы были не одни на лугу. Сразу за пределами фокуса моего зрения стояла, в скрытной позе, чья-то фигура, как будто наблюдая за нами обоими. Я развернулся вокруг своей оси — и никого не оказалось. Потом я услышал испуганный крик Эмбервилля и повернулся к нему, воззрившемуся на меня. На его чертах застыло выражение ужаса и удивления, которое, тем не менее, не до конца вытеснило маску гипнотической зачарованности.
«Бог мой! — выдохнул он, — я уж было принял тебя за того старика!»
Я не могу с точностью сказать, было ли еще что-либо произнесено каждым из нас. Однако, у меня осталось впечатление пустой тишины. После его одиночного возгласа изумления, Эмбервилль, похоже, погрузился в прежнее непроницаемое состояние абстрагирования, как если бы он более не сознавал моего присутствия; как если бы, идентифицировав, он сразу же забыл обо мне. С моей стороны, я чувствовал странное и непреодолимое принуждение. Эта скверная, жутковатая сцена угнетала меня сверх всякой меры. Казалось, что болотистая низина пытается завлечь меня в свои объятья неким нематериальным образом. Ветви больных ольх манили. Бочаг, над которым костлявая ива воздымалась в образе древесной смерти, отвратительно добивался меня своими стоячими водами.
Более того, помимо зловещей атмосферы места самого по себе, я болезненно ощутил дальнейшее изменение Эмбервилля — изменение, что было фактическим отчуждением. Его недавнее настроение, чем бы оно ни было, укрепилось чрезвычайно: он глубже ушел в его моровые сумерки, и утратил ту веселую и жизнерадостную индивидуальность, которую я знал. Это было подобно зарождающемуся безумию; и возможность этого ужаснула меня.
В медлительной, сомнамбулической манере, не удостоив меня второго взгляда, он продолжил работу над картиной, и я наблюдал за ним некоторое время, не зная, что сказать или сделать. На длительные промежутки времени он останавливался и с задумчивой внимательностью разглядывал какие-то особенности пейзажа. Во мне зародилась странная идея растущего сродства, таинственного раппорта[8] между Эмбервиллем и лугом. Каким-то необъяснимым образом место как будто завладело частью самой его души — и оставило что-то свое взамен. У художника был вид человека, разделяющего некую нечестивую тайну, ставшего служителем нечеловеческого знания. Во вспышке ужасного откровения, я увидел луг настоящим вампиром, а Эмбервилля — его добровольной жертвой.
Как долго я оставался там, не могу сказать. Наконец, я подошел к нему и грубо встряхнул за плечо.
«Ты слишком много работаешь, — сказал я ему. — Послушайся моего совета и отдохни денек-другой».
Он повернулся ко мне с ошеломленным взглядом человека, заплутавшего в неком наркотическом сне. Это выражение, очень медленно, стало уступать место угрюмому гневу.
«О, иди к черту! — прорычал он. — Разве ты не видишь, что я занят?»
Я оставил его тогда, ибо ничего другого не оставалось в данных обстоятельствах. Безумного и призрачного характера всей этой истории было достаточно, чтобы заставить меня усомниться в собственном рассудке. Мои впечатления о луге — и об Эмбервилле — были запятнаны коварным ужасом, какого раньше мне не приходилось ощущать ни разу в будничной жизни и в нормальном сознании.
8