Выбрать главу

А лето все не кончалось, и зной все держался. В липком воздухе люди и животные шатались как пьяные; Бенцион, изголодавшись без Марты и без табака, ходил как в тяжелом угаре. Наконец, в какое-то утро, он набрался скорее отчаянья, нежели смелости, и только ксендз вышел из дому — подошел и толкнул рукой дверь.

— Ты к кому? — преградила путь ему, став на пороге, старая женщина.

— К Марте, — пролепетал Бенцион.

— Никакой тут нет Марты, — зло сказала старуха и хотела было захлопнуть дверь.

Но ответа ее Бенцион не слышал. Что-то бросило его внутрь, в комнату с книгами, с огромной резной на столе коробкой, из которой он столько раз брал папиросы. Он оттер старуху плечом, прошел в комнату и сгреб со стола полную доверху папиросницу. Старуха заверещала, кинулась хватать вора, Бенцион смахнул папиросы в полу капоты, бросил коробку под ноги разоравшейся бабы и побежал — в таком ужасе, словно старуха повисла на нем и не отставала и гналась за ним, сидя у него на спине.

Остановился он далеко за городом.

Озираясь вокруг и не найдя, на что стоило бы смотреть среди обморочных полей, он присел на камень и стал выбирать из приподнятой полы папиросы, аккуратно их укладывая в рядок. Каждую папиросу брал двумя пальцами, обнюхивал ее, вбирая дразнящий, щекочущий дух табака, — словно рассыпал букет и вдыхал ароматы разнообразных цветов. Вот это богатство! Он почувствовал, что должен с кем-то радостью своей поделиться. Поднял глаза к раскаленному желтому небу, струйка зноя скатилась у него по спине.

— Марта! — позвал он, напрягая взгляд, чтобы лучше рассмотреть в небе то, что он там увидел. А увидел он, что Марта возносится выше и выше, в самую даль, и, поднимаясь, уменьшается и уменьшается, и сквозь прозрачную спину ее с двумя оттопыренными по бокам локтями виден ребеночек, которого Марта держит там на руках, улетая и унося с собой, — ребеночка, его, Бенциона, ребеночка.

— К универсу, Марта? — крикнул он, и голос у него сразу сорвался. — Марта, не кради у меня ребеночка! Я все равно найду путь к универсу и разыщу тебя там. Слышишь, Марта?

Марты больше не было. Вместе с ребеночком превратилась она в светозарное пятнышко, и пятнышко это становилось все крошечней, неприметней. Наплывшее облако пушком ваты промакнуло пятно, потом и от облака ничего не осталось. Зной стоял чудовищный, но ледяной ужас сковал Бенциона.

— Я найду тебя, Марта! — он выбросил в небо кулак. Он поднялся, закурил папиросу и, напоследок затянувшись покрепче, снял с себя капоту и разбитые ботинки с ног. Сложил в ботинок горсть папирос, связал оба шнурка и медленно осмотрелся, как заблудившийся путник отыскивает дорогу. Справа тракт, слева поля… И вдруг, словно выбрав наконец направление и прикидывая, долго ль еще идти, он посмотрел исподлобья наверх, в оплывающее жаром небо.

— К универсу! — гаркнул он. — К универсу!

И, перебросив через плечо оба связанных пропыленных ботинка, пошел вдаль по тракту, прочь от города, дальше и дальше…

Ядвига

Историю эту я в сотый раз вспоминаю и снова рассказываю себе самому, как случайному, бывает, попутчику пересказываешь чью-то жизнь, невеселую или, напротив, забавную повесть, услышанную, в свою очередь, столь же случайно от попутчика где-нибудь в поезде, ночью, в пути.

Мне, реалисту, как говорится, до мозга костей, реалисту во всем и при любых обстоятельствах, — мне самому почти невозможно поверить в то загадочное, даже, пожалуй, таинственное, чем, несомненно, отличаются пережитые события, я и до сих пор продолжаю искать хоть какого-то сколько-нибудь разумного объяснения, истолкования этой долгой истории.

По совершении над крошечным моим тельцем известного обряда обрезания было дано мне отцом моим имя — имя хасидского рабби, совпадающее с именем умершего к тому времени моего деда, и назвали меня ни больше ни меньше: Авраам Иехошуа Хэшл. Лет до четырнадцати-пятнадцати я шел проторенной стезей благочестивейших моих предков и сам на себя возложил, после бар-мицвы[8], все тяготы, накладываемые на хрупкие плечи еврейского юноши нашим строгим Заветом. Вскорости же я, однако, почувствовал, что ярма сего не снесу, и, с дороги прямой своротив, пошел, как говаривали про таких, «писать в поле вензеля». То есть, переутомясь и наскучив проблемами «бодливого быка» и «яйца, снесенного в день субботний», я направил стопы мои в область наук исторических, спервоначалу все же — на ниве нашей, еврейской. Но мне — а к тому времени я по горло успел уже нахлебаться похлебки иешивной [9], — мне в еврейской истории не хватало, увы, многих звеньев, в основном, полагаю, по причине привнесения в область сей строгой науки талмудической формулы, по которой не имеется в Торе понятия «раньше» и понятия «позже», так что в тягость не меньшую, нежели Заповеди, стала мне история евреев, и переметнулся я в историю общую, так сказать, всечеловеческую, дабы потом, верил я, через познание поворотов событий всемирных понять ход времен уже собственно наших, еврейских. Вот эти-то штудии и сделали из меня железного рационалиста, а вскоре и наипреданнейшего приверженца Торы от Маркса. Точно, так же как, обучаясь в иешиве, я ревностным усердьем моим думал приблизить пришествие нашего Мессии, точно так жаждал теперь я все в этом мире перевернуть вверх дном, чтобы мир наконец стал, что называется, «человеком приличным». Притом, что мне хорошо уже было известно, что за штучка сей человек, какие злобные инстинкты и извращения таятся в этом существе, чей принцип бытия сравним разве со вздорной затеей играющих малых детей, что строят дворцы из песка и тут же их рушат. Марксистское мое святошество не менее было фанатичным, чем вера и благочестие прямых моих предков и раввинов-дедов, но при этом имя мое, трижды еврейское мое имя Авраам Иехошуа Хэшл носил я с гордостью, с тем же, может быть, чувством-достоинства, с каким разные неевреи берегут дворянские свои имена, помнят родословное древо, хранят фамильный герб или меч.

вернуться

8

Бар-мицва — обряд, символизирующий достижение религиозного совершеннолетия (иврит).

вернуться

9

Иешива — высшее религиозное учебное заведение (иврит).