Крыса также слышал эту ужасную дробь — тра-та-та-та — и вой обезумевшей тридцатитысячной толпы.
Мимо него пробежали один за другим, озираючись, несколько человек без шапок, с всклокоченными волосами. Один вскарабкался на невысокую каменную стену под обрывом, ведущим в парк, перемахнул через нее и, скомкавшись и сделавшись похожим на ежа, осторожно пополз наверх. Другой как-то странно присел на корточки — и ни с места, как заяц.
Крыса заснул только под утро.
Был полдень, когда он проснулся. Зарева больше не было видно. Вместо него кой-где низко стелилось пламя, но выстрелы слышались еще, хотя реже прежнего. Вдруг всю набережную потрясло так, точно в воду обрушился мол. Крыса помертвел.
«Началось!» — вырвалось у него.
Спустя некоторое время послышалось снова оглушительное: «Ба-а-а-ах!»
Крыса беспомощно заметался в своей ховире. Он с минуты на минуту ждал смерти.
Прошел час-два напряженного ожидания, но третьего выстрела не последовало.
В таком ожидании Крыса провел весь вечер.
Когда он проснулся на третий день, кругом было тихо. Небо чистое, синее. Мимо спокойно прошли два человека — моряк и чиновник с папиросой в зубах. Из беседы их он узнал, что броненосец ушел, что много народу перебито и город на военном положении.
Крыса набрался смелости и полез из ховиры. Он расправил онемевшие члены и направился к Таможенной площади.
Никогда площадь не была так пустынна, как сейчас. Все винные и съестные лавки, погребки, английские таверны, приюты, трактиры и обжорка были заколочены. Посреди, звонко постукивая о гранитную мостовую тяжелыми сапогами и шашками, расхаживал патруль, и кой-где к фасадам домов робко жались оборванные фигуры босяков.
Крыса почтительно обошел патруль и подковылял к двум босякам, стоявшим у Приморского приюта. Один, высокий, плечистый, с сизым носом, был сносчик Костя, другой — полежалыцик[15] Сеня.
— Жив? — презрительно спросил Костя.
— Жив, — ответил заискивающе Крыса.
— А я думал, что перевернулся.
— А много народу перевернулось, — сказал со вздохом Сеня. — Говорят, тыщу человек наберется.
— Какой там тыщу! — ответил Костя. — Больше. Сейчас только три платформы с покойниками провезли. А погорело-то сколько!
Крыса вспомнил про Мишу и побледнел.
— Там, где пили, там и крышка.
Костя вдруг сделал блаженное лицо и сказал, звонко прищелкнув языком:
— Зато выпито было сколько! Мам-ма!.. Я один пять посуд шампанского выдул, две малаги и одну рому, а Гришка Косарь — целый бочонок портвейну. Вот крест. Дай бог в другой раз не хуже!
Крыса нахмурился и проговорил мрачно:
— Счастье большое! Душу чертям за выпивку продали, порт разорили. Была корова, а вы взяли ее и зарезали. Идолы!
— А много нам от этой коровы молока перепало? — сердито спросил Костя.
— Сколько бы не перепадало, жить можно было.
— Тебе-то ничего… жить можно было, потому что много тебе надо, дикарю-обормоту… Тоже жизнь!.. Без бани!.. Обжорка!.. А это ничего, что порт сгорел. Не умерли еще рыбалки,[16] косовицы и Юзовка. Сегодня же заберу причиндалы, велю на прощанье в «Испании» завести машину, пусть «Сухою корочкой питалась» сыграют, и марш в дорогу.
— Тебе хорошо, — проворчал завистливо Крыса, — ты молодой, здоровый, а мне — шестой десяток. Куда денусь?
— А нам какое дело?!
— Эх, нехорошо, грешно! Крыса покачал головой.
— Чего?
Крыса скривил рот и хрипло и с фальшивой улыбкой спросил:
— Ты тоже… поджигал?
— Да! — ответил Костя, смело посмотрев ему в глаза.
— А знаешь, что за такую штуку тебя могут по закону?…
Лицо Кости исказилось злобой. Он придвинулся к Крысе, схватил его за ворот и спросил грозно:
— А ты, может быть, капать, доносить?
Он развернулся, и Крыса отлетел шагов на десять в сторону.
Крыса неуклюже поднялся с земли и, прихрамывая и косясь испуганно на Костю, заковылял по направлению к эстакаде.
— Только попробуй капать! — крикнул ему вдогонку Костя. — Останешься доволен!
Крыса заковылял шибче и заплакал.
Крыса плакал не столько от боли, сколько от того, что порт разорен, погиб и вместе с ним погиб и он — типичнейший представитель его.
То, что произошло на его глазах, представлялось ему диким, преступным, непоправимым.
Порт был его логовищем в течение сорока лет, и он чувствовал себя в нем превосходно, как истый портовый дикарь. Его не смущали ни смрадные приюты, ни обжорка, где кормят падалью.