Снова клацнули, уже ближе, сцепления товарного состава, и послышался быстро нарастающий, а потом постепенно удаляющийся воющий гул — невидимый поезд уходил прочь.
«А вот взять да пойти за ним отсюда куда глаза глядят», — зло подумалось тогда, но он тотчас же усмехнулся предусмотрительности несчастья, догадавшейся позаботиться об отсечении и этого выхода: дорога-то была кольцевая…
Тут припомнилось отчего-то, как когда-то в институте, осознав с тоской, что пошел учиться вовсе не тому, к чему чувствовал внутреннюю сродность, он один из своих первых свободных «академических» дней решил употребить в первозданном платоновском смысле философических прогулок и, по заковыристой прихоти сознания, жаждавшего спрятаться, обыграть самое себя, обвести вокруг пальца, обошел по кругу Садовое кольцо, посетив по пути тьму до того почти не знакомых улиц, дворов, музеев и — не в последнюю очередь — забегаловок для дневного, праздно шатающегося люда.
Между прочим, как позже выяснилось, тяга к подобного рода коловращениям жила у Петра Аркадьевича в крови — ведь один из прапрадедов его, или, по-старинному, «щур», еще в самом начале века построил в Москве Окружную дорогу, связавшую воедино расходившиеся из нее по всему свету чугунные колеи. Был он, кстати, еще и тезкой по имени — звался, как узнал любивший во всем доточничать Петр Аркадьевич, Петром Ивановичем Рашевским, имел чин коллежского советника и квартировал в последнем доме на четной половине Тверской, угол Садовой-Триумфальной.
Но все это стало известно вообще-то довольно случайно, когда после смерти бездетной сестры бабки Петра Аркадьевича по отцовской линии к нему вместе с пачкой исписанных убористым бисером открыток и каким-то полудиким собранием книг попала карта-план дороги с автографом предка-строителя.
Стоя сейчас в невольном бессонном бдении у окна, он неожиданно со всей ясностью сообразил — как будто мокрой губкой протерли запылившееся стекло перед умственным взором — что десятилетиями погрохатывающая ночами железка у леса, самый звук которой он, несмотря на его немалую силу, с детства привык вычитать из сознания из-за его бессмысленной регулярности, была теперь единственной живой памятью об этом кровнородном человеке, — но, находясь буквально под рукою, она оставалась для Петра Аркадьевича наиболее, пожалуй, неизвестной частью города, изученного по работе и по душевной склонности вдоль и поперек.
Тут-то и посетила его раскованный мозг впервые эта чудная мечта о кружном путешествии по ней в обход Москвы; точнее сказать, она буквально взбрела в незащищенную от невидимых токов внешнего мира дневною трезвостью голову. Он еще не задавался никакой ученой или нравственной целью — мысль была именно из редкого рода почти готовых открытий, явственно навеваемых, приходящих откуда-то извне, которые только потом уже постепенно, с помощью оправдания задним числом стечения благоприятных обстоятельств, кажутся самостоятельными и неминуемыми.
Сразу же вслед за ней возникло второе, противоположное здравое побуждение и постаралось перебить несуразный соблазн, разумно доказывая: ну ладно, ну было когда-то это Садовое гуляние садовой же головы, десяток тысяч метров, пропертых с шальною студенческой прыткостью — в те годы случается и похлестче… Но вот, дважды пережив этот возраст, пускаться почем зря по задворкам на вдесятеро большее расстояние — и не безумие уже, и не спорт, а чистой воды дурь. Только представь себе — напористо развивало оно и, поторопившись упредить неуправляемое воображение, само тотчас же набросало почти живую картинку: здоровенный ерошистый дылда, каким и в самом деле казался Петр Аркадьевич со стороны, скачет пасквильно-песенным образом «по шпалам» под возмущенные свистки машинистов.
И все же зерно, запавшее в душу, засело там, по-видимому, крепко, потому что на следующее же утро Петр Аркадьевич, не откладывая, отправился после службы «сверять судьбу» — так он называл про себя опасливое обживание всякого вновь задуманного дела, к которому еще не сложилось внутри точного отношения; тогда он некоторое время медлил, говоря о нем как бы невзначай между делом с самыми различными людьми, просматривая книги и терпеливо ожидая какого-то знака или мига, когда выношенное подспудно решение вдруг разом появлялось на свет, будто живой мысленный младенец. Однако, помимо двойника собственной карты, он нашел в Исторической библиотеке всего лишь еще один путеводитель 1912 года, сообщивший, правда, утешительное известие о том, что ночные опасения были вдвое увеличены своей тенью — длина пути была чуть более пятидесяти верст, или 53 с небольшим километра.