Выбрать главу

Поэтому-то и тебе, как кажется, нужно представить не только прелесть и вправду блестящего произведения искусства, но и неизлечимую уродующую болезнь, вроде волчанки — но уже не на тело, а в самое сокровенное существо человека приносимую губительным союзом отрешенного мастерства и сектантства. Необходимо, чтобы пришедший в музей современник твой сумел заглянуть не просто в лицо, а в самые глаза эпохи и разглядел в ее нежном очаровании скрытую проказу, понял, что путь истории лежит не через две эти соблазнительные крайности, а как раз между ними — заметь, кстати, что она действительно прошла мимо, начисто раздавив обе. Так что памятник — это не выпотрошенные внутренности, пусть даже трижды великолепной церкви-свечи в Коломенском, она сейчас скорее походит на могильный камень; истинная память — живая, и именно с ней соединяется сегодня понятие Святой Руси, воплощенное в людях…

— А в ком, например?

— Да вот, скажем, в Елизавете Федоровне…

Они и не подозревали, что Елизавета Федоровна была всего метрах в трехстах от них, пробегая Александровским садом по пути из Китай-города к Новому Арбату. Но навряд ли и она смогла бы сегодня их узнать, хотя бы и встретила воочию — все существо ее было погружено в то, что случилось с нею теперь, а случилась самая страшная, неотвратимая беда. Заболел, и по всей видимости безнадежно, отец, человек в своем роде необычайный и так поставивший себя на свете, что — как это ни может показаться нелепым — жизнь его дочери была возможна только при нем, при выполнении почти невероятного, но необходимого условия: а именно, если бы мы были бессмертны. И из-за этого, оглядываясь в прошлое с вершины той пирамиды поколений, что составляла их древний архангелогородский род, носивший чудную фамилию Малокрошечные, она испытывала почтение, любопытство и даже восхищение, но вовсе забыла про угрызения совести за то, что на ней и отце он принужден будет скорее всего угаснуть.

Точнее, впрочем, было бы назвать его дедом или праотцем — что иногда шутя и делали многочисленные знакомые: Федор Иванович, которому ныне возрасту числилось без четырех лет век, родил свое единственное дитя в шестьдесят, и так получилось, что он один и воспитал его, не расплескавши донеся культуру дедовского поколения, без перерывов, ущерба и резких сдвигов, какие мог бы внести предполагаемый нормальный отец, время которому появиться было где-то в двадцатые или тридцатые. Так вдвоем они вкупе да влюбе и прожили больше трети столетия — Федор Иванович, известный некогда мостостроитель, писал воспоминания, сидя на покое дома, а Елизавета Федоровна работала в Исторической библиотеке в зале отечественной истории, где, подобно знаменитому библиографу каталожной Румянцевского музея Николаю Федоровичу Федорову — его застал еще живым ее папа, — завела постепенно широкий единомысленный круг.

Назвать его обществом в точном смысле было бы, однако, неверно — у Елизаветы Федоровны открылся попросту некий дар приятельства: вокруг нее необыкновенно легко «дружились» близкие по духу люди. Нечто совершенно для себя неотложное чувствовала, в свою очередь, и она, увидав со стороны, что кто-то прилежно трудится над историей России прежней или настоящей, в особенности если это касалось средоточия ее — Москвы; и тогда уже сама не обинуясь подходила первой, обязательно подсказывая нужную книгу, справочник, журнал — ведь в этом и состояло ее основное в жизни дело, а знала она его почти наизусть, с той кропотливой обстоятельностью и вниманием к самым далеким последствиям своей работы, какими отличались всегда ученые «старой складки» и которые с рук на руки передал ей отец. Долг поддержания непрерывности того, что лучше всего назвать забытым определением «отечестволюбивое знание», постепенно перелег с мужских рамен на хлопотливые девичьи длани, но несли они его бремя со всею ответственностью, — и всякий, кто неосторожно или намеренно взялся бы использовать добытые в книжном поле знания для возбуждения вражды или поношения родной земли, пользуясь какой-то ее бедой, а тем паче из-за границы, мог, без сомнения, в один неминуемый день ожидать, что руки ему снова, как это сделал уже однажды скромный румянцевский философ-книжник со знаменитым на весь мир писателем, не подадут и от дома откажут.

И все-таки, покуда земное бессмертие остается лишь высоким упованием (опять задевая еще одну из федоровских тем — недаром же кто-то лукаво заметил, что отчество Елизаветы Федоровны можно воспринимать по меньшей мере двояко, в кровном и духовном смыслах), — всякую идиллию, не приготовившуюся либо запамятовавшую среди своего малого счастья про неизбежный путь всея земли, поджидает сокрушительный и как будто незаслуженный конец. Отец Елизаветы Федоровны, словно бы сам спокойно согласившийся дожидаться собственного столетия, года четыре назад, ничем ранее не болев, начал тихо покашливать, и не просто, а как-то хлопками, сухо. Обыкновенный, как полагали вначале, старческий кашель незаметно обратился в мучительный вид астмы, с задыханием и сердечными припадками, а в одно из рядовых посещений врач поманила дочь в кухню и негромко, не глядя в глаза, произнесла диагноз: рак легкого.