Выбрать главу

Она закрывала ладонью разинутый рот, и глаза ее, затравленные, черные, блестели под пальцами руки. Другой растопыренной ладонью она упиралась в стену, сумки валялись на полу.

Колька испугался, сердце его ухнуло вниз, он сделал судорожное, ненужное движение, а она стала валиться набок, не отрывая от него упорного, твердого взгляда.

Он поймал ее у пола, она была страшно тяжела для него. Сумка мешала, бросил. Он усадил женщину, прислонил ее к стенке. Руки у него тряслись. По-прежнему было очень тихо. Только теперь дошло до него, что сотворил. Умом он понимал, что нужно хватать сумку и рвать отсюда. Если кто-нибудь придет, начнут допытывать, что да чего, зачем шел, зачем пугал, — можно и сесть за такое дело. Но он не уходил. Он сидел перед ней на корточках, тряс ее за рукава и дул в белое лицо. Она вдруг дернулась, открыла глаза и села.

— Что ты? Что ты? — забормотала она с обморока, оттолкнула его и стала вставать.

Колька кинулся помогать ей и помог. Она поднялась, поглядела в его лицо и вдруг вся покривилась, слезы потекли у нее из глаз. Горько плакала женщина, но Колька не знал, что это тоже с обморока, от пережитого. Не знал, что сказать, что сделать, а женщина стояла, опустив руки, и плакала.

— Простите меня, ну чего, чего вы… простите, — бормотал Заваленов, подбирая ее сумки и суя их в руки женщине. — Я лифт вызову, сейчас.

— Не работает он, — сказала она сквозь слезы.

Но Заваленов нажал несколько раз на большую кнопку, и в вышине загудело, кнопка загорелась тусклым красным светом, лифт пошел.

— А у меня не заработал, — сказала она.

Вот когда стало Кольке плохо, после простых этих слов. Ведь это от жуткого страха не послушались ее руки, она стояла тогда возле мертвой шахты и ждала его, Кольку. И вверх пойти не могла — он уже открывал дверь. Он понял это одной мыслью, сразу, до мельчайших деталей. И скрип дверей, и шаги, и парадное темное, и лифт. И ужас ее, бабий понял.

— Ну, простите, — брякнул Колька.

Зашумели расходившиеся дверцы лифта. Уютный квадрат света упал из дверей, и он увидел ее всю. Семь секунд стоял лифт, и семь секунд он смотрел, как она утирала слезы. Обыкновенная баба, располневшая, грузная. Запомнил он складку над бровями, ее по-девичьи жалкое, все еще зареванное хорошее лицо.

Двери лифта закрылись, стало очень темно.

— Давай сетки, — сказала она.

Потом поправила платок, шмыгнула носом, взяла у него сумки и нажала на кнопку. Опять двери с грохотом раскрылись. Она вошла, пол стукнул, зажимая контакт. Повернулась и смотрела на него, стоящего теперь в полосе света. Молчали. Потом подошла к двери и, глядя ему в глаза своими заплаканными, опухшими глазами, сказала:

— И ты меня прости. — И потом еще сказала: — Иди отсюда. А то милицию позову.

Заваленов не выдержал, рванул с пола сумку и кинулся вон из подъезда.

Леонид Бежин

В детстве у меня был противогаз

Сереже разрешалось гулять лишь у своего подъезда, под окнами, в которые его могли видеть мать и бабушка. Взрослые следили, чтобы он не нарушал запрета, так как не были до конца уверены, нужен ли их запрет, и боялись, что, нарушив его, Сережа поставил бы под сомнение его необходимость. Он же, чувствуя, что послушное поведение делает родителей как бы обязанными ему, находил в нем больше выгод, чем в непослушании.

Кроме того, подъезд и все с ним связанное — вечно стоявшая внутри детская коляска, водосточные трубы — было настолько привычно ему, что, казалось, и не могло иметь другого предназначения, кроме как ежедневно представать перед глазами Сережи, а все остальное время быть словно ничем, не существовать, как сам он не существовал, когда не думал о себе. Слыша, как хлопает в подъезде дверь, он только тогда осознавал этот звук, когда — пусть даже в виде другого человека — представлял себя открывающим ее. И если другой проходил мимо водосточных труб, Сережа мысленно убирал из-под него «свою» территорию, и тот асфальт, по которому ступали ноги другого, словно бы уходил куда-то вместе с ним и никогда больше не возвращался.

В конце зимы у подъезда стала появляться незнакомая ему девочка, худенькая, в красном пальто и красной вязаной шапочке. Сереже казалось, что она хочет с ним подружиться, и он от недоверчивости напускал на себя недоступный вид. Но вскоре обнаружилось, что девочка не проявляет к нему никакого интереса, и тогда Сереже стало приятно думать, что ему когда-то угрожала опасность ее дружбы. Это была новая и незнакомая девочка, а люди такого рода вызывали в нем восхищение, их новизна представлялась ему лишь им одним присущим свойством, о котором ему не приходилось и мечтать. Сережа подумать даже не мог, что он способен показаться кому-то новым и незнакомым, это было невозможно с его ушами, голосом, оцарапанными коленями, до отчаянья привычными и одинаковыми.